Изменить стиль страницы

Прочитала я ей наизусть и пастернаковскую «Грозу», добытую мною у Деда.

Читала я с наслаждением, с такою гордостью, как будто сочинила их сама:

Пронесшейся грозою полон воздух.
Все ожило, все дышит, как в раю.
Всем роспуском кистей лиловогроздых
Сирень вбирает свежести струю.
Все живо переменою погоды.
Дождь заливает кровель желоба,
Но все светлее неба переходы
И высь за черной тучей голуба.
Рука художника еще всесильней
Со всех вещей смывает грязь и пыль.
Преображенней из его красильни
Выходят жизнь, действительность и быль.
Воспоминание о полувеке
Пронесшейся грозой уходит вспять.
Столетье вышло из его опеки.
Пора дорогу будущему дать.
Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь.

Анне Андреевне понравилось – очень. Попросила прочесть еще раз. Впрочем, говорила она об этих стихах хотя и с одобрением, но суховато и вне эмоций.

– Да, это из хорошего Пастернака. Даже из отличного. Это вам не «Июльский воздух»… Не только о природе. Меня пастернаковские стихи о природе с некоторого времени перестали удовлетворять. Современное стихотворение должно строиться сложно: от мира природы к миру человека или, во всяком случае, к нераздельности этих миров… И мысль тут глубокая, верная.

«Завтра собрание», – тупо думала я.

С большой горечью заговорила Анна Андреевна о собственной книге. Оказывается, только что подписан сигнал.

– Я уже годы готовлюсь к этой неприятности, – сказала она, скорбно подняв брови. – Читатель получит обо мне самое искаженное представление. Одни сады и парки.

Я ответила, что давно уже пора издать полное собрание ее сочинений.

– Нет. Просто книжка: «Requiem», «Поэма» и стихотворений 25.

Только что я открыла рот, чтобы спросить, каких именно 25, как постучался и вошел К[277]. Мы ждали от него новостей о Борисе Леонидовиче. Но он, против ожидания, оказался неосведомленным.

Я уехала вместе с ним.

Дозвонилась в Переделкино. Деду чуть лучше. Ложусь спать.

Завтра собрание.

1 ноября 58 + Ив Москве, и в Переделкине (только не возле Деда) бесконечные разговоры о том, кто же, в конце концов, вел себя вчера на собрании гнуснее: Смирнов или Зелинский, Перцов, Безыменский, Трифонова или Ошанин?194

Не все ли равно? Мы. Я.

А в газетах, в газетах – бедный мальчишка-таксист и его обокраденные братья выражают «гнев и возмущение». Председатель колхоза, учитель, инженер, рабочий, машинист экскаватора… Я так и вижу девку из редакции, – так и слышу, как она диктует им текст.

Это те самые сейчас выражают свой очередной гнев, о которых у него сказано:

Превозмогая обожанье
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.

Он боготворил без взаимности.

Слесаря пишут: «Правильно поступили советские литераторы, изгнав предателя из своих рядов». Он и лягушка в болоте, он и свинья, и овца, и предатель.

А предатели-то на самом деле – мы. Он остался верен литературе, мы ее предали.

8 ноября 58 Праздники. Шум и мигающие огни за окнами. Люшенька в Переделкине, а я туда не хочу. Деду лучше. Он еще не совсем встал, но уже, слава Богу, работает. Не еду я, разумеется, не из боязни машины, которая до сих пор стоит у наших ворот (какое постоянство! парни, я надеюсь, сменяются!), а потому, что боюсь встретить Колю, Наталью Константиновну, Алигер. Они, как всегда, считают, что «все правильно». Коля, оказывается, выступал на заседании Президиума – хоть и не с таким усердием, как Михалков, но и не без… На своей, или на их, или на любой нейтральной территории я бы высказала им свое мнение прямо, но под Дедовой крышей покой и тишина обязательны. Я же боюсь сорваться. Потому и не еду195.

Второе из напечатанных писем Бориса Леонидовича, к сожалению, хуже первого. Как-то нарочито повторяется, что он действует не по чужой, а по своей, по своей, по своей собственной воле, что его никто не принуждает. И странный конец: он надеется восстановить «подорванное доверие товарищей»[278].

Чье же это? Зелинского или Перцова?

Письмо это продиктовано страхом… На Западе его ждут две младшие сестры, миллион золотых рублей, всемирная слава, но он не в силах «превозмочь обожанье» и расстаться с Россией, где его оплевывают и топчут… Страх благородный – не за себя, за судьбы близких – страх высокий, но все-таки страх, и потому читать это письмо тяжело196.

Гонимая тоской, я вышла на улицу – в огни, от которых болят глаза, в толпу, от которой болит душа. Я подумала, а вдруг встречу такси – в «порядке чуда», как говорит Анна Андреевна – тогда махну к ней на Малую Тульскую. Неловко врываться без звонка, но рискну. И в ту же секунду увидела зеленый огонек.

Но не благодатью обернулось это везение, а великим ревом. Я как начала плакать, так плачу и до сих пор: буквы расплываются по бумаге от слез.

Встретила меня у Анны Андреевны радость: ее книга. Сообщив мне об этом, Анна Андреевна не хотела было ее показывать, но потом из-под груды платья на стуле извлекла чемоданчик, а из чемоданчика – новорожденную. Опрятный тоненький томик в красном переплете с золотом. Есть «Невстреча», есть «Предыстория», кусок из «Поэмы» и несколько прекрасных старых. Ради этого стоило Суркову хлопотать и добиваться. Но, конечно, представления об истинном пути и о величине поэта книга не дает.

– Шесть лет не могла выйти и вышла-то в какой день? Пятого, – сказала Анна Андреевна.

– Что ж, счастливое число, – сказала я[279].

Потом, разумеется, мы заговорили о Борисе Леонидовиче, о первом письме, о втором письме, о собрании, о Зелинском[280]. Вот тут и произошло.

Я сказала, что, уклонившись от собрания и от слова, чувствую себя предательницей и до смерти буду чувствовать себя так. Хотя поклясться могу и себе и ей, что не пошла я туда не из страха за неприятности, которые мое выступление могло бы навлечь на меня, Колю и Деда, а только из страха за Дедово здоровье. Что мне легче было пойти, чем не пойти. Что если бы я успела там выкрикнуть хоть единое слово, я теперь чувствовала бы себя счастливой.

– Но ведь Корней Иванович болен, – настойчиво произнесла Анна Андреевна. – Такой болезнью, которую ваш счастливый выкрик усилил бы. Ведь если у человека повышено давление, ему грозит инсульт. Знаете, Лидия Корнеевна, я не ожидала от вас подобного рассуждения. Выкрикивать бывает очень приятно, не спорю, но если мы способны шагать ради этого собственного удовольствия через горе и даже болезнь другого человека, то чем же, спрашивается, мы лучше тех?

Она указала глазами на потолок – движение глаз, которое спокон веку означало у нее Большой Дом или Лубянку.

Этот ее упрек не ранил меня. Напротив, немного облегчил мою боль.

Но дальнейших ее слов я выдержать не могла.

– Выи так совершили подвиг, – сказала она. – Да, я не шучу. Вы пришли к Борису Леонидовичу и были с ним в тот день, когда, я уверена, ни один человек не пришел к нему. Когда все шарахались от него, как от чумного.

вернуться

277

Не могу вспомнить, кто такой К., почему мы ждали от него вестей из Переделкина и почему я сочла нужным зашифровать его фамилию.

вернуться

278

«В редакцию газеты «Правда»». 6 ноября 1958 г.

вернуться

279

Мы обе имели в виду 5 марта – день смерти Сталина, не предчувствуя, что этот же день станет днем смерти Анны Ахматовой. Первая книжка Ахматовой после постановления 1946 года вышла в 1958 году. Как утверждает О. Калугин (в прошлом генерал Госбезопасности), «дело Ахматовой» было начато органами НКВД еще в 1920-е годы и закрыто в 1958-м (Олег Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. В сб.: Госбезопасность и литература. М.: Рудомино, 1994, с. 72–79). Я предполагаю, что в действительности «дело Ахматовой» было закрыто только ее смертью.

вернуться

280

О К. А. Зелинском см. 194, 200, а также с. 493–494.