– Шток говорит: ваши солдатские восемь минут.
Солдатские восемь минут длились, разумеется, все штатские двадцать.
И вот она у меня. Сидит в моем кресле, за моим столом, под моей зеленой лампой – ее седина, статность, спокойствие, плечи, движения рук, повороты головы – здесь, в мирном кругу настольного света. Она зоркая, читает, не наклоняясь над страницами и не поднимая их к глазам. Переворачивает прямым мизинцем листы. Умные зеленые глаза легко бегают по строчкам. Лицо неподвижно: ничего не угадать.
Я – в своем углу – пытаюсь готовиться к «семинару молодых»[252]. Одна рукопись бездарней другой; словно нарочно произведен невидимой рукою «отбор наоборот»; послать бы Тусю или Шуру по городам и селам – каких чудес они оттуда навезли бы!
Впрочем, мне было не до чтения чужих рукописей: я все пробовала прочесть на лице у Анны Андреевны, что думает она о моей.
Не находя себе места, я тащусь на кухню и там что-то преждевременно грею и приготовляю.
Посередине чтения Анна Андреевна вдруг просит меня найти «Иностранную литературу» № 3 с какой-то статьей о Фолкнере. Зачем бы это? Надоела моя повесть? Я нахожу номер, но тревога бьет и колотит меня, и я не в состоянии разобраться в оглавлении.
Сижу в своем углу, смотрю на нее и думаю о том, как постыдно мало сделано мною, хотя Бог позаботился спасти меня и смолоду послал мне учителей небывалых: Тусю и Самуила Яковлевича, Корнея Ивановича и Анну Андреевну. Были, были на то извинительные причины, но у кого их нет? Талант и воля преодолели бы все.
И вот – конец. Перевернута последняя страница. Она прочитала. Я сажусь напротив. Она говорит немногословно и точно; говорит и о мелочах, и об общем, не отделяя одно от другого, подряд; не дает при этом вещи никакой общей оценки. Я не спрашиваю. («И «Софье» ведь она не давала, а любит ее», – утешаю я себя).
Нравится все фонарное[253].
То, что после фонарного, лучше, чем то, что до. (И я это чувствую, но в чем причина – не понимаю.)
Нельзя сказать – «поднялась уходить», «прилегла полежать».
(Верю ей – но – не слышу. Вот беда.)
Все, что о стихах – хорошо. И о процессе творчества.
Хорошо об огне[254].
Хорошо: «роща была полна его ожиданием»[255].
Хорошо: «других понималыциков, кроме нее, у меня не осталось»[256].
Хорошо: «тот режиссер, который поставил мой сегодняшний день»[257].
Хорошо: «для будущих братьев»[258].
Потом она взяла в руки «Иностранную литературу», мгновенно нашла нужную статью и прочитала мне оттуда строки о процессе творчества[259].
– Вот и у вас об этом же идет речь, – сказала она. – И у меня в «Решке». Творчество как предмет изображения. Но что за странная статья! Я долго трудилась, прежде чем из нее извлекла нечто. Читатель обязан быть прилежен и трудолюбив. Я читала, читала, читала – меня очень интересует Фолкнер – и всё какие-то обиняки. Но в конце концов статью есть из-за чего читать. Она питательная. Хотя построена она по принципу еврейского анекдота: «Вы знаете, как делают творог? Берут вареники и ви-ко-ви-ривают!»
…Когда разговор о «Спуске под воду» был окончен и мы пообедали, Анна Андреевна вдруг сказала:
– Дайте, пожалуйста, ту пачку.
«Та пачка» – это кусок из «Трудов и дней» Гумилева – пачка, которую когда-то, еще до войны, в Ленинграде, Анна Андреевна дала мне на хранение. В прошлый раз она лишь мельком взглянула на эти листки и не взяла их с собой. (Я знаю, она издавна составляет «Труды и дни» Гумилева вместе с одним из своих друзей, исследователем жизни и поэзии Николая Степановича, Павлом Николаевичем Лукницким[260].) Теперь, сидя у меня, она внимательно разглядывала каждый листок.
Я опять уселась в дальнем углу читать своих графоманов, но она каждую минуту отрывала меня.
– Да тут сокровища! Вот, читайте!
Оказывается, Одоевцева напечатала где-то в Париже,
будто Николай Степанович относился к стихам Анны Андреевны, как к рукоделию жены поэта181. А тут, в пачке, содержится опровержение… Анна Андреевна произнесла об этих заграничных мемуарах гневный монолог:
– Так он думал вначале. А потом, когда он уехал в Африку, вернулся, и я ему прочла стихи из будущей книги «Вечер», – он переменил свое мнение… У него роман с Одоевцевой был в начале двадцатых, он тогда был сильно уязвлен нашим разводом. Кроме того, она из него кое-что по-женски выдразнила. Но вот посмотрите, письмо ко мне: уже 2 года в разрыве, никаких между нами зефиров и амуров. И вот, читайте, что он пишет.
Показала отрывки: хвалит приморскую девчонку («она пьянит меня»), утверждает: «ты не лучшая русская поэтесса, а крупный русский поэт».
Она попросила листочек бумаги и выписала библиографическую ссылку на какую-то статью, где Гумилев пишет: «Ахматова захватила всю сферу женских чувств, и все поэтессы должны пройти ею»182.
– Да тут сокровища! – повторила Анна Андреевна. – Семь писем Иннокентия Анненского к Маковскому. А я думала – все погибло.
(Что ж, она позабыла, что дала эту пачку мне на хранение в 41 году? Ни разу не осведомилась за все восемнадцать лет!)
– Нет. Не забыла, – ответила Анна Андреевна на мой прямой вопрос. – Но я думала, раз вы молчите, – значит, погибло. Обыски, война, блокада, эвакуация… Я не знаю, где вы ее хранили, но вы – или не вы! – имели полное право сжечь ее.
Я была очень тронута такой деликатностью183.
В этот день удалось мне угодить Анне Андреевне и ее фотографиями. Я посылала одному вятскому кудеснику на воскрешение ее маленькие ташкентские снимки, подаренные ею мне когда-то. На одном надпись карандашом: «Моему капитану Л. К. Ч.» – капитаном она меня прозвала в дороге из Чистополя в Ташкент… Волшебник совершил свое чудо: карточки прояснились, и теперь Анна Андреевна с большим удовольствием их рассматривала: на одной – чудесно вылепленная голова, профиль с челкой, глаза опущены; а другая – en face: глаза поднятые, сияющие, кажущиеся огромными (такие редко у нее бывают; на самом деле глаза у нее пронзительные, но небольшие).
– Подумайте: даме 53 года, а еще видно, чем она была, – сказала Анна Андреевна. – Видно, в чем, собственно, было дело. Я их возьму? – и спрятала карточки в сумку[261].
Она спросила у меня: читала ли я статью Виктора Ефимовича о стихах. Я сказала – нет, но Сергей Львович Львов говорил мне о ней с возмущением и собирается выступать в печати.
– Разделяю его неудовольствие. Поэт, видите ли, не имеет права сказать: «зеленый переполох травы». Да ведь это и есть поэзия!.. И зачем Ардов вмешивается? Все знают, что я живу у Нины, и теперь будут думать, что это я его подучила.
Я ответила, что вряд ли найдутся такие дураки. Но почему она хоть не отговорила его?
– Он не сказал ни слова ни мне, ни Нине Антоновне184.
Заговорили о Зощенко. Михаил Михайлович был у нее. Он оставляет впечатление психически больного.
– Бедный Мишенька. Он не выдержал второго тура, повредился. Мания преследования и мания величия. Разговаривать с ним нельзя, потому что собеседника он не слышит. Отвечает невпопад. Сейчас я вам расскажу, по какой схеме происходит каждый разговор. Я буду Зощенко, а вы – вы. Спросите у меня что-нибудь. Я – Михаил Михайлович.
– Вы собираетесь летом куда-нибудь за город? – спросила я.
– Горький говорил, – медленно, торжественно, по складам, отвечала Анна Андреевна, – что я – великий писатель.
252
«Семинаром молодых» (детских писателей) руководил в том году Лев Кассиль; я же, как член Бюро Детской Секции, должна была тоже читать рукописи и высказываться.
253
То есть все, относящееся к вставной новедде «Фонари на мосту».
Новелла изображает случай, которому я сама была свидетельницей: в 37–38 году, в зале Большого Дома, проявляя «заботу о матери и ребенке», женщинам с детьми было дано право стоять после каждой четвертой, и таким образом они попадали в заветный кабинет быстрее, чем остальные. Позади меня стояла молодая финка с трехмесячной девочкой на руках: девочка умерла тут же в зале – но мать из очереди не вышла, не желая терять свою привилегию.
(Впоследствии заглавие «Фонари на мосту» в американском издании было уничтожено мною, а потом – в здешнем – возникло новое заглавие: «Без названия» – см. «Повести», с. 183.)
254
А. А. имела в виду строки, следующие в моей повести за размышлениями о том, как рождается книга.
«Книга была мною, замиранием моего сердца, моей памятью, которая никому не видна, как не видна, например, мигрень, болевая точка у меня в глазу, а станет бумагой, переплетом, книжной новинкой и – если я бесстрашно буду совершать погружение – чьей-то новой душой… «Это то же самое, – подумалось мне сегодня, – что роща. Да, да, березовая роща, которая сейчас шумит вершинами в небе, а потом сделается дровами, потом сгорит в печи – а потом – потом согреет кого-то, кто станет глядеть в жаркий огонь…» – «Повести», с. 130.
255
«Его ожиданием была до краев полна роща, и бережно ступая по тропинке, я слышала течение минут, которые он отсчитывает у себя в комнате». – Там же, с. 155.
256
Для времени, которое я пыталась изобразить, характерны были такие, порождаемые страхом, черты: разобщенность людей, непонимание происходящего и совершенная путаница в умах. Открыто, по душам, каждый разговаривал с одним или двумя друзьями, не более. В моей повести героиня сообщает об одной своей приятельнице: «…с ней я могу говорить обо всем. Других «понималыциков», кроме нее, у меня не осталось». – Там же, с. 173.
257
В повести описывается день, когда на прогулке случайно встреченные люди рассказывали героине один ужас за другим. А. А. имела в виду такой отрывок:
«Домой мне было рано. Я пошла по дороге к шоссе. Я полагала, что на сегодня с меня хватит, но тот режиссер, который поставил мой сегодняшний день, решил иначе». – И далее рассказывается еще об одном, только что сообщенном, ужасе. – Там же, с. 168–169.
258
«Нет, моей памяти никто не позволит превратиться в книгу…
Зачем же я совершаю свой спуск?
Я хочу найти братьев – не теперь, так в будущем. Все живое ищет братства, и я ищу его. Пишу книгу, чтобы найти братьев – хотя бы там, в неизвестной дали». – «Повести», с. 131.
259
А. А. прочитала мне следующие строки:
«Он (Фолкнер. – Л. Ч.) дает читателю не только зрелые плоды своего творчества, но словно раскрывает перед ним самый процесс творения, «процесс производства»: склады беспорядочно нагроможденного сырья и весь ход черновой обработки, показывает и собственно «технологические процессы», весь путь превращения заготовки и возникающие при этом отходы и мусор». (Р. Орлова и Л. Копелев. Мифы и правда современного юга (Заметки о творчестве Фолкнера) // ИЛ, 1958, № 3, с. 218.)
Статья, цитируемая Анной Андреевной, была первой доброжелательной и добросовестной попыткой познакомить советского читателя с Фолкнером. До тех пор советская печать либо замалчивала его, либо осуждала.
260
О П. Н. Аукницком см. «Записки», т. 1, с. 77.
261
Теперь эти фотографии разлетелись по разным изданиям мира. У нас, например, в ББП, в сборнике «Узнают…», в «Воспоминаниях» и[, в частности, на страницах этого тома;] а за границей, например, во втором томе двуязычного «Полного собрания стихотворений» Анны Ахматовой (Somerville: Zephyr-press, 1990). С датой фотографиям не повезло: на самом деле обе сделаны в один и тот же день 1942 года.