Изменить стиль страницы

Это был текст Пиотровского. Теперь – Герцен:

«Нет, дальше на этот раз писать нельзя. Мы остановимся перед этим крестом на снегу, перед этим крестом на крови; мысль тускнеет, голова кружится и горит. Пусть поляки оценят не ту ненависть, которую в них возбуждает рассказ этих звериных ужасов, но ту, смешанную с позором, стыдом и чувством кровного родства, которую мы ощущаем. Пусть они поймут, что значит так же невольно и так же бессильно стоять не с святым базильянцем под ударами целого батальона палачей, а с той стороны, на которой гнусный Голофеев и его гнусный атаман… Пусть они поймут, что, как ни страшно видеть родную мать, которую колотит ни за что ни про что пьяный вотчим, все же это легче, чем ее видеть в забытьи разврата, униженную до злодейства, до циничного бесстыдства, и чувствовать не только презрение, не только кровную связь, не только жалость, но и то, что она вовсе не такова, что она еще опомнится, – и не иметь права сказать слово перед вопиющим фактом»351.

– Черный крест на белом снегу, – повторила Анна Андреевна. – Как у него? Раскинув руки?

В это время в передней раздались несколько звонков, и кто-то пошел отворять. Я испугалась, что это уже Тарковский, то есть не Тарковского испугалась, конечно, а что я не дала Анне Андреевне отдохнуть до прихода нового гостя. Но квартира большая, коммунальная, звонки были не сюда.

Анна Андреевна просила меня читать еще, но я сказала, что закладки мои кончились и время тоже. Она легла на диванчик, я укрыла ее пледом и ушла в смуте, смятении и недовольстве собой.

Стихотворения Анны Ахматовой

те, без которых понимание моих записей затруднено

№ 55 к стр. 159

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Я знаю, с места не сдвинуться
Под тяжестью Виевых век.
О, если бы вдруг откинуться
В какой-то семнадцатый век.
С душистою веткой березовой
Под Троицу в церкви стоять,
С боярынею Морозовой
Сладимый медок попивать.
А после на дровнях в сумерки,
В навозном снегу тонуть.
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний напишет путь?

№ 56 к стр. 162

И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и кудряшек,
И добрых теть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
Уже я знала  список преступлений,
Которые должна я совершить.
И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь:
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина,
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди и кричали:
«Она пришла, она пришла сама!»
А я на них глядела с изумленьем
И думала: «Они с ума сошли!»
И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде, где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.

Москва

4 июля 1955

№ 57 к стр. 169

Какая есть. Желаю вам другую, —
Получше. Счастьем больше не торгую,
Как шарлатаны и оптовики.
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки…
Не знатной путешественницей в кресле
Я выслушала каторжные песни,
Но способом узнала их иным.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Над Азией весенние туманы
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою
Природы? С неповинностью святою?
О, что мне делать с этими людьми?
Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества.
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих неутешная вдова…
Седой венец достался мне недаром,
И щеки, опаленные  загаром
Уже людей пугают смуглотой…
Но близится конец моей гордыне,
Как той, другой – страдалице Марине, —
Придется мне напиться пустотой.
И ты придешь под черной епанчею
С зеленоватой страшною свечою
И не откроешь предо мной лица…
Но мне не долго мучиться загадкой, —
Чья там рука под белою перчаткой,
И кто прислал ночного пришлеца.

Ташкент

21 июня 1942

№ 58 к стр. 179, 230, 247

Есть три эпохи у воспоминаний.
И первая – как бы вчерашний день.
Душа под сводом их благословенным,
И тело в их блаженствует тени.
Еще не замер смех, струятся слезы,
Пятно чернил не стерто со стола —
И как печать на сердце, поцелуй,
Единственный, прощальный, незабвенный…
Но это продолжается недолго.
Уже не свод над головой, а где-то
В глухом предместье дом уединенный,
Где холодно зимой, а летом жарко,
Где есть паук и пыль на всем лежит,
Где истлевают пламенные письма,
Исподтишка меняются портреты,
Куда как на могилу ходят люди,
А возвратившись, моют руки мылом,
И стряхивают беглую слезинку
С усталых век – и тяжело вздыхают…
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.
И, раз проснувшись, видим, что забыли
Мы даже путь в тот дом уединенный,
И, задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает – мы чужие.
Мы не туда попали… Боже мой!
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Все к лучшему…