Изменить стиль страницы

— Я видела на фотографии абажуры из человеческой кожи и читала, что их фашисты делали в Бухенвальде, — перебила Зойка.

— Да, верно, было и такое в этом лагере, — кивнул Борис. — Было и похуже… Главное, что человек входил и этот лагерь, как в могилу, из которой не выйти. Еще живой, а уже считай себя мертвым. И давали жить только для того, чтобы помучить, чтобы человек умирал постепенно. Так говорил мне дедушка… Был там у них в бараке один капо, так назывался старший по бараку, назначался он из заключенных, чаще всего из уголовников. Зверюга был, а не человек. Мало того, что все доносил начальству лагеря, издевался над своими же, так еще и хотел, чтобы его уважали, чтобы все перед ним, как рабы, вставали и шапки снимали, когда он шел мимо или входил в барак. Ну, дедушка мой не привык перед такими кланяться. Сидел как-то, хлебал похлебку из брюквы…

— Из чего? — переспросила Наташа.

— Из брюквы, это такое растение, похожее на репу, им скот кормят… Ну и вот, этот самый капо подходит к нему и как крикнет: «Встать!» А дедушка и отвечает ему спокойно, мол, я ем, а человек, даже если и такую баланду ест, все равно должен есть сидя. И тогда капо выбил у дедушки миску и ложку из рук, стал топтать их ногами, ложка дедушкина и сломалась… «Теперь будешь хлебать так, как свинья», — сказал ему капо. Но дедушке так хлебать не пришлось. Один француз, бывший маки, так у них партизан называли, принес вот эту ложку. «Возьми, — говорит, — она у меня запасная, от товарища осталась…» Дедушка взял ее, надписи все эти увидел, понял все и только покачал головой, не хотелось брать такую ложку. А там сидел вместе с ними священник из Австрии, ну и говорит дедушке: «Не бери эту ложку, она несчастливая, только на моей памяти ты уже десятый ее берешь, а я и года здесь еще не сижу». И рассказал, что ложка была у двух немцев, двух чехов, поляка, серба, болгарина, венгра, француза. Это только то, что он знал, а скольких он не знал. И всех их убили фашисты или замучили. «Нет, ты очень молод, ты уж лучше не бери эту ложку», — все говорил и говорил ему тот австриец. А дедушка ответил: «Я не суеверный, столько раз битый и стреляный, что теперь никаким приметам не верю. Я возьму эту ложку, возьму и выживу, чтоб потом отомстить этому зверью, фашистам, отомстить за всех, кто здесь погиб…» Ну и взял, и выжил, а когда стали подходить к Бухенвальду войска союзников, это было уже в апреле сорок пятого года, мой дедушка вместе с другими, там почти все нации были, поднял восстание, лагерь разрушили, сравняли его с землей, чтоб и памяти о нем не осталось…

— Дай я еще посмотрю, — взволнованно сказала Зойка.

И снова ложка переходила из рук в руки, и снова ее внимательно, будто она хранила еще какие-то далекие жуткие тайны, разглядывали ребята, и им теперь уже казалось, что эта ложка побывала не только в Бухенвальде, а и везде, везде, там, где страдал в неволе Борин дедушка, которому в то время было всего лишь восемнадцать лет, что на этой ложке десятки, сотни, тысячи невидимых надписей замученных людей, ведь ребята теперь уже знали, что не каждый из них и эти метки оставил о себе.

Зойка после долгого молчания высказала такое предположение:

— А может, и не все оставили на ней свои инициалы, может быть, это лишь малая доля из тех, кто погиб, кого замучили, для кого ложка эта оказалась несчастливой?

— Может быть, — сказал Борис.

— А зачем ты ее носишь с собой? — строго спросил Роман. — Ты же ее можешь потерять, вот как мы все потеряли…

— Дедушка хочет, чтобы я всегда, только лишь сажусь есть, помнил, чтоб никогда не забывал. А я люблю своего деда, знаете, больше всех люблю!

Все помолчали, затем Борис кивнул на почерневшие в костре банки:

— А может, уже готово?

— Ну, об этом-то ты никогда не забываешь, — всхлипнув, попытался рассмеяться Генка, но смех у него не получился.

— Грибы вряд ли, а компот уже готов, — уверенно сказал Борис.

— А ты откуда знаешь? — удивилась Наташа.

— По запаху, — улыбнулся Борис и зачерпнул ложкой из одной банки, поднес ко рту, попробовал. — Прекрасно. Между прочим, мой дедушка пьет компот совсем без сахара, у него сахарная болезнь… Смешно даже, так мало сахара ел, меньше всех, а вот как в насмешку — эта самая болезнь, так всегда говорит дедушка, когда смотрит, как мы все уплетаем варенье…

— Ох, ты бы хоть о варенье не говорил, — даже передернулась Наташа, — я могу его есть день и ночь, серьезно. Проснусь иногда ночью и на кухню, у нас в шкафчике там всегда всего полно, и варенье, и повидло, и даже мед, возьмешь прямо ложкой, без хлеба…

— И с хлебом неплохо, — понимающе прибавил Борис.

— А мне вообще хлеба мама не разрешает есть, — говорит Зойка, — разрешает только понемножку, то-о-ненькими-тоненькими, как бумага, ломтиками.

— Что, ей жалко, что ли? — удивленно хмыкнул Борис.

— Да нет, что ты, — Зойка даже руками замахала, — мама у меня очень добрая и щедрая, это просто, чтобы я не поправлялась. Мама моя ужасно боится, чтобы я не была толстой, и говорит всегда, что чем тоньше талия, тем дольше у человека жизнь. А бабушка моя, мамина мама, даже ругает ее за то, что она запрещает мне есть, сколько я хочу, хлеба. Ругает и говорит…

— Бери пей, — перебил ее Борис.

— А почему я первая?

— Потому что ты замерзла, аж дрожишь вся!

— Да это пустяки, это немножко, пусть лучше Наташа первая.

— Пей, тебе говорят! — Борис схватил Зойку за руку, пришлепнул к ее ладони целый ворох сухих листьев, поставил на них угольно-черную от копоти банку: — Пей, согреешься!..

То же самое проделал он и со следующей банкой и хотел было и Наташе положить на ладонь листьев, но та быстро и как-то независимо сгребла с Земли несколько листьев сама, поставила на них банку и затем осторожно поднесла ее к губам, держа на пучке пальцев, так когда-то держали бабушки блюдце с чаем. Отхлебнула, вытянув губы трубочкой, покачала головой.

— Ничего вкуснее не пила! А малиной как пахнет!

— Малиной? — переспросил, скривившись, Генка. — А я думал, что будет пахнуть ананасом.

В это время, снова в островной тишине, где-то совсем неподалеку, раздался сухой, похожий на пистолетный, выстрел и вслед за ним тот же самый, что и в прошлый раз, крик:

— Ой-ой-ё-ё-йой!

— Я ж говорил: пугают, — стараясь говорить как можно спокойнее, сказал Роман.

— А если — нет? — произнесла Зойка.

— Да кто-то балуется, — отмахнулась Наташа.

— Не будем обращать внимания…

— В следующий раз ты, Роман, поведешь нашу экспедицию не по реке, где есть рыба и острова с шиповником и малиной, а голодной степью или заведешь в какую-нибудь пустыню. И конечно же, заблудишься… — сказал Генка.

— Ой, Генка, ты дождешься, что Роман тебя нокаутирует! — сказала Наташа.

Роман лишь пристально поглядел на Генку и снисходительно улыбнулся.

— А вообще ты, Роман, смотри, поосторожнее с Генкой, он очень опасный человек, — понизив голос, сказала Зойка. — Он одному боксеру такое устроил, какому-то чемпиону по боксу среди юношей!

— Что же он устроил? — вновь снисходительно посмотрел на Генку Роман.

— Расскажи, Гена, — попросила Зойка.

— Могу, — небрежно потянувшись и бросив пренебрежительно-веселый взгляд на Романа, ответил Генка.

8. Фосфоресцирующий скелет

— С некоторых пор, — сделав устрашающим лицо, начал свой рассказ Генка, — я открыл одну ужасную тайну… Оказывается, боксеры храбры только против тех, у кого хорошие, крепкие мускулы. Если же такие мускулы отсутствуют или вообще их не существует, это приводит даже чемпионов в такой страх, что они тут же падают замертво…

Взял как-то меня братеник, как он выражается, побродить по Карпатам, а попросту говоря, в турпоход. Надеюсь, догадываетесь, что это такое?

— Надейся, — с усмешкой кивнула Наташа, — знаем.

— Не-е-е, ничегошеньки вы не знаете, — втянул голову в плечи и сокрушенно искривил лицо Генка, — абсолютно ничегошеньки. Вы и представления не имеете, что такое турпоход, в который отправляются взрослые. Это не то, что у нас с вами — вышел из электрички, прошелся по леску, остановились на первой попавшейся полянке и варим кашу да играем в бадминтон. У них такое не проходит. Они как начнут идти, так с утра до полудня, а потом не успеешь и присесть, и перекусить, снова, как ишак, рюкзачище килограммов пятьдесят за плечи и аж до темноты шпаришь, как заводной. Иногда за день так нашагаешься, что и не видишь уже, вечерняя ли темнота наступает или это у тебя в глазах темнеет от усталости. А они еще, бывало, остановятся где-нибудь на холме, смотрят вокруг и охают да ахают: ох, какая красота! ох, какой отсюда вид! какая природа! Меня один раз даже зло взяло… Залезли мы однажды на одну гору, еле-еле залезли. Остановились передохнуть, а одна престарелая женщина, так ей лет уже за двадцать, смотрит на заходящее солнце, руками всплескивает и… ах, никогда в жизни не видела такого кровавого красного заката. А я не выдержал и так, чтобы братеник мой не услыхал да по шее не дал, и говорю ей: это, тетенька, не закат красный, это у вас в глазах красно от дневной натуги.