Так, захваченный самыми разнообразными мыслями, Евсеев прошел под сводами массивной арки и очутился на широком дворе равелина. Прав был старшина Юре-занский — личный состав находился в строю. Перед строем, с белым трепыхающимся листком в руке (Евсеев вспомнил, как точно так же трепетал листок в руках пехотного командира) стоял политрук Паранов. Увидев Евсеева, он сделал движение в его сторону, но капитан 3 ранга остановил его жестом, и Варанов продолжал прерванное чтение:

«...Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа...»

Евсеев подошел поближе. У самого строя один из краснофлотцев быстро, не отрывая глаз от политрука, шепнул Евсееву:

— Телеграмма Ставки!

Евсеев кивнул головой. Он уже сам догадался об этом и теперь с нетерпением ждал продолжения, ждал таких близких, понятных, заслуженных слов, говорящих о том, что бессонные ночи, лишения, страдания, жизни товарищей не пропадают даром, что люди, уже около гола стоящие насмерть на севастопольских рубежах, не забыты, не затеряны в большом пожаре войны.

Ему показалось, что Варанов сделал слишком длинную паузу, или так только кажется от нетерпения и одуряющей жары?

«...славные защитники Севастополя, — наконец раздались его слова. — с достоинством и честью выполнят' свой долг перед Родиной.»

Ряды краснофлотцев качнулись. Как ветерок, пробежал шепот.

Стояла тишина. Накаленные камни струили горячий воздух. Назойливо жужжа, гонялись друг за другом крупные, вскормленные на падали мухи. Со стороны города донеслись частые разрывы — город (в который раз!) бомбили немецкие самолеты.

Варанов вопросительно посмотрел на Евсеева: «Будешь говорить?» Евсеев утвердительно кивнул головой.

— Слово имеет капитан третьего ранга Евсеев, — объявил политрук и отошел немного в сторону, уступая место у середины строя. И пока Евсеев сделал несколько шагов к этому месту, он чувствовал на себе десятки настороженных. ожидающих глаз. Он стал точно туда, где раньше стоял Варанов, и строго взглянул на строи, как будто перед ним находилось одно огромное, не сводящее с него глаз лицо. Евсеев был замкнут и суров от природы, и в части его побаивались, но сейчас, взглянув на утомленных, так много переживших людей, на долю которых выпал самый тяжелый в жизни жребий, он вдруг почувствовал прилив теплоты, и. очевидно, поэтому при первых словах голос его немного дрогнул:

— Дорогие друзья!

И необычное, неофициальнее обращение, и непривычные нотки в голосе командира заставили всех насторожиться. Казалось, что сейчас он скажет что-то тревожное, ошеломляющее, может быть, такое, после чего похолодеет кровь в жилах, и люди сомкнулись плотнее,

ждали жадно, терпеливо п молча, не отгоняя остервеневших мух.

— Мы с вами живем в этих стенах не первый день. Здесь наш дом. наша служба, здесь мы стоим на страже нашего моря (Евсеев сделал широкий жест за стены равелина), и стоим, я бы сказал, неплохо...

Краснофлотцы незаметно переминались с ноги на ногу, млели ог жары, чувствовали, что командир медлит, оттягивает развязку...

Евсеев внимательно осмотрел застывшие шеренги и продолжал:

— Да, стоим неплохо я многое уже испытали за эту войну: и бомбежки, и артобстрелы, и голод, и лишения — и только одного еще нам не пришлось испытать...

На секунду люди перестали дышать: наступило то главное, из-за чего был начат разговор. Стало необычайно тихо.

Вновь раздавшийся голос Евсеева прозвучал внезапно и резко:

— Нам сше не пришлось испытать встречи лицом к липу с врагом! Враг был близко и в то же время далеко, там, за холмами, на передовой. Мы знали о нем только по доносившейся перестрелке. Мы могли более или менее спокойно нести свою службу: наши товарищи на передовой прочно удерживали свои рубежи...

На землю упала крестообразная тень — над равелином промелькнул «юнкере» и ушел в сторону города. Никто не обратил на него внимания, всем стало ясно: немцы прорвали оборону. Оставалось только узнать, где, на каком участке фронта.

Евсеев понял это по лицам и сказал прямо и твердо:

— С сегодняшнего утра обстановка резко изменилась — враг прорвал нашу оборону у Мекензневых гор!

Слова, словно плетыо, ударили по ушам. Мскепзи-евы горы! Это было близко, почти рядом. Это значило, что немцы идут сюда, на Северную, что теперь стальная лавина хлынет на небольшой кусочек земли и дальше уходить будет некуда—спокойное, искрящееся, застывшее от зноя море лежало за спиной. II у самого прибоя стоял последним пунктом, последней точкой Северного побережья притихший и посуровевший Коистаитиновский равелин.

— Товарищи! — продолжал Евсеев, стараясь говорить ровно н спокойно. — Обстановка очень серьезная, или, если говорить прямо, — угрожающая! Немецкие дивизии идут сюда, на Северную сторону, и, если нашим частям придется отходить на южный берег бухты, мы должны будем отвлечь на себя часть сил, чтобы позволить нашим войскам укрепиться на том берегу. Мы выроем перед равелином окопы и траншеи, а когда нам придется их оставить, мы уйдем в эти камни и будем стоять до последнего бойца! Стоять насмерть! Таков приказ командования, таков наш долг перед Родиной!

Лица краснофлотцев стали суровы. О чем в эту минуту думали люди? Может быть, о том, что придется отдать жизнь за эту землю? Да и земля ли это? Камни, ракушечник, тучи пыли, чахлая растительность, нестерпимый испепеляющий зной... Сколько раз они проклинали ее за суровость в первый год службы! Но теперь... Теперь эта земля казалась дороже заливных лугов, тенистых рощ, щебетанья птиц... Она была сурова, как военная судьба каждого служившего на ней. Она была некрасива: грязно-бурая, бугристая, засыпанная камнями, но каждый бугор и каждый камень впитал здесь русскую кровь. Эта была часть Родины, опаленная, исковерканная, но исполненная непокоренной красоты. Мысль, что ее нужно будет отдать, вызывала в сердцах протест, и они закипали гневом, горящим колючими искорками в глазах.

Евсеев, умевший почти безошибочно определить по выражению лица состояние человека, сразу почувствовал, что люди решились на самое трудное—не думать о своей жизни. Волыная тревожная опасность, нависшая над Родиной, над Севастополем, без остатка поглотила чувство самосохранения, заставила забыть о себе.

Напряженная, знойная тишина, короткие полдневные тени во дворе равелина, доносящийся грохот бомбежек и недалеких боев, черные от копоти и загара суровые краснофлотцы — все это бессознательно запомнилось Евсееву, словно сфотографированное мозгом без его участия и волн. Он вдруг вспомнил о Гусеве, хотел сказать о дисциплине, но молчаливые, ровные шеренги заставили его передумать и произнести совсем другое:

— Через час начинаем оборонные работы. Разойдись!

Строй не разбежался, как обычно. Расходились мед-

леино, кучками, нетерпеливо скручивая на ходу цигарки, не проронив ни звука.

Евсеев кивнул Баранову, и они вместе поднялись по каменной лестнице на второй этаж равелина. Идти по полутемному коридору после изнуряющей жары улицы было необыкновенно приятно. Вековые камни, накопившие за долгие годы морскую влагу, струили легкую освежающую прохладу. Евсеев толкнул дверь в свой кабинет. Слепящим светом ударило в глаза искрящееся на сатце море. Легко, еле слышно, набегал чуть ощутимый ветерок, настолько ленивый, что едва шевелил занавески на окнах. И все же, один раз добравшись до письменного стола, он поставил ребром листок настольного календаря. Может быть, Евсеев никогда бы не запомнил число этого дня, но теперь оно бросилось в глаза красной двухзначной цифрой — было воскресенье.

— Вот скоро и конец июня, комиссар!—сказал капитан 3 ранга, садясь в кресло и приглашая присесть Баранова. — Скоро год, как мы воюем. Понимаешь? Год!

— Да-а. — протянул Варанов, совершенно не слушая Евсеева. — Значит, есть такой приказ? Насмерть? До единого человека?— спросил он с каким-то отчаянным сомнением, заглядывая в глаза, и Евсеев понял, что политрук находится сейчас в таком же состоянии, в каком несколько часов назад находился он сам. II по-скольку Евсеев уже знал, что эти мысли ошеломляют только вначале, а потом к ним, как и ко всему на этом свете, можно привыкнуть, он совершенно просто п спокойно (а для Баранова это было самым главным сейчас!) ответил: