— Это их дело, — нахмурился Омельченко. — А мы полетим, даже если Вселенная разверзнется. — Он сказал это таким непреклонным тоном, что Семен не усомнился подполковник выполнит приказ во что бы то ни стало. Но инженер не унимался:

— Вселенная-то не разверзнется, а вот шею себе кое-кто сломать может.

— Ну что ж, — махнул рукой Омельченко, — тогда я попробую первым. Думаю, она стоит не дороже тех, кто может погибнуть при штурме крепости, если мы их не поддержим... [117]

Утром 6 апреля действительно подморозило, но так слабо, что даже ноги продавливали ледяную корку. А на самолетах одних бомб собирались подвесить по полторы тонны.

Омельченко приказал подвесить на свой бомбардир0в. шик шесть ФАБ-250 и две сотки. Без взрывателей. Осмотрел самолет и полез в кабину. Штурмана и стрелков не взял, чтобы не рисковать ими...

Летчики с затаенным дыханием наблюдали, как тяжело, словно бы неохотно тронулся бомбардировщик со стоянки. Золотареву раньше не раз доводилось летать с Омельченко. Это был настоящий ас. В полк он пришел в первые дни войны и летал на самые ответственные задания — на разведку тылов противника, на уничтожение переправ, на бомбежку сильно прикрытых объектов: в какие перипетии он только ни попадал, но не зря он был до войны заводским летчиком-испытателем, и он всегда выходил из них с честью и приводил свой самолет на аэродром. Однополчане любили его за мастерство и мужество, за хладнокровие и смекалку, переживали за него больше, чем за себя.

Инженер полка стоял рядом с Золотаревым и молча кусал губы. Каждая жилка на его лице, каждая черточка выдавали внутреннее волнение, тревогу за летчика и за самолет.

Бомбардировщик надрывался моторами. Рев стоял такой, что земля дрожала под ногами. Колеса зарывались в вязкое месиво и, выворачивая темно-бурые пласты, оставляли за собой глубокие неровные борозды.

— Загубит машину! — вырвалось, как стон, у инженера полка.

До линии старта, откуда обычно начинали разбег самолеты, было метров двести, но бомбардировщик никак не мог преодолеть это расстояние. Его куда-то вело в сторону, колеса ползли юзом.

Внезапно самолет изменил направление, порулил не к линии старта, а на небольшой бугорок, что возвышался на краю аэродрома. Там земля по всей вероятности была потверже и взлететь будет легче. Действительно, самолет перестало заносить, и он порулил энергичнее. Лишь когда на самой вершине холмика моторы приутихли, словно делая передышку перед стартом, инженер тяжело выдохнул из груди воздух.

Но вот новый еще более мощный рев сотряс все вокруг. [118] Бомбардировщик двинулся с места и тяжело и медленно стал набирать скорость. Бежал он долго и упорно, Золотарев увидел, как снова напряглись лица однополчан. Давно надо было поднять хвост машины, чтобы уменьшить лобовое сопротивление, а Омельченко почему-то не делал этого — то ли боялся, что самолет скапотирует; то ли специально создавал больший угол атаки для увеличения подъемной силы и уменьшения нагрузки на колеса.

До конца аэродромного поля оставалось метров триста, там начиналось более вязкое место; скорость самолета достигла критического момента — ее не хватало для отрыва и вполне было достаточно, чтобы при малейшей оплошности летчика бомбардировщик перевернулся. А с таким грузом уцелеть летчику шансов было слишком мало.

Инженер полка смотрел за самолетом широко открытыми немигающими глазами и лицо его бледнело и покрывалось испариной.

Оставалось до конца летного поля 200, 100 метров. Инженер не выдержал и опустил голову. Золотарев тоже почувствовал, как и его голова клонится долу — видеть, как гибнет лучший летчик полка, командир, было выше его сил.

Вдруг вздох облегчения вырвался у кого-то, из груди. Золотарев поднял голову и чуть не вскрикнул от восторга: бомбардировщик парил над землей, медленно, но уверенно набирая скорость и высоту.

— По самолетам! Готовиться к вылету! — подал команду заместитель командира полка по политической части майор Казаринов.

Пока Омельченко летал по кругу, вырабатывая топливо, экипажи подготовили свои самолеты, проверили оборудование, подвесили бомбы; и как только командир сел, — а сделал он это тоже мастерски, — полку дали команду на вылет.

Взлет был неимоверно трудным, но все отобранные Омельченко 17 экипажей сделали, казалось, невозможное, и удар по крепости был таким сокрушающим, что наши наземные войска в первый же день штурма завладели окраинами города.

На второй день командир корпуса, поздравляя экипажи полка с успешным вылетом, спросил у Золотарева: Как, товарищ подполковник, хорошо рассмотрел город сверху? [119]

— Старался, товарищ генерал. Во всяком случае третью позицию по старой городской черте и коридор, соединяющий гарнизон Кенигсберга с войсками на Земландском полуострове рассмотрел.

— Молодцом! — похвалил генерал. — А сооружения откуда противник ведет огонь но нашим войскам?

— С большой высоты их не так просто увидеть, товарищ генерал...

— Вот и я так думаю, — кивнул командир корпуса, — А посему, слушай новый приказ. Пойдешь с пехотой, она уже оседлала окраину. Заберешься на крышу одного из домов и будешь наводить наши самолеты на наиболее важные цели, корректировать их бомбометание. Радиста с радиостанцией тебе уже подобрали...

25

Небо было черным и холодным. Звезды светили как-то по-особому, пронзительноярко, и их свет, отражаясь от островерхих черепичных крыш, казалось, холодит само сердце.

Семен Золотарев и радист обосновались у самой чердачной двери и, пока авиация бездействовала, по переменке уходили на чердак и согревались физзарядкой. А на углу дома — там крыша была немного покатее — расположились артиллеристы — капитан и радист.

Хотя стояло относительное затишье — и наши, и немцы набирались сил, чтобы с рассветом снова обрушить друг на друга шквал огня и тонны смертоносного металла, — Семен с нетерпением ждал утра: и холод его донимал, и хотелось быстрее сокрушить эту преградившую путь нашим войскам крепость.

То там, то здесь вспыхивали ракеты, освещая островерхие крыши, узенькие проемы улиц, — и наши, и немцы следили друг за другом, — раздавались короткие автоматные и пулеметные очереди.

Семен прислонился к дверному косяку, задумался. Как немцы ни упорствуют, а конец войны уже виден. Освобождены Венгрия и Польша, наши войска подошли к Вене, до Берлина осталось 60 километров. Доживет ли он, Семен Золотарев до Победы?.. Должен дожить. Ведь у него есть Марксина. Она пишет, что желает ему быть здоровым и невредимым, ждет его... Если бы она знала, [120] как он мечтает о встрече! Ее прекрасное лицо с удивительно тонкими совершенными чертами, густые, цвета вороньего крыла волосы, антрацитовый блеск глаз всплывает в воображении каждый раз, едва выдается свободная минута. Вспоминается ее ласковая теплая улыбка, чистый, земного напевный голос, нежное пожатие красивых, сильных, не боящихся труда рук. Интересно, что сейчас она делает? Наверное спит. А может, готовится к экзаменам. После их встречи она перевелась учиться в Москву. И видно он ей небезразличен — зачем бы ей тратить время на переписку. А письма ее теплые, душевные... Да, как хотелось бы дожить до победы. Разумеется, за чужие спины прятаться он не будет, но и без нужды подставлять фрицам голову тоже не стоит. Как вон те артиллеристы. Уже светать начало, а они разгуливают по крыше, как по собственной квартире, хотят до начала атаки все рассмотреть. А немцы тоже не слепые...

— Вам что, жить надоело? — решил приструнить их Золотарев.

— Не боись, авиация, — усмехнулся капитан. — Нам не впервые по крышам лазить. Фрицам сейчас не до нас...

Их разговор прервал вызов по радио:

— «Галерка», я «Харлы», как меня слышите?

«Харлы» — позывной командного пункта корпуса.

Этот же позывной, вспомнилось Семену, был перед войной на летно-тактических учениях. Тогда экипажи готовились к полетам, как на большой праздник. Теперь тоже в полках настроение приподнятое, все чувствуют близкий конец войны...