Изменить стиль страницы

— Да, да, — неожиданно прервал Игоря Алексей, — и Толстой, и он тоже! Я раньше никак не мог понять одной его мысли, что война — то страшное дело, которое совершается не по воле людей… Это из «Войны и мира»… Помните?

— Война? — удивился Игорь. — А по чьей?

— Ну, я к тому… что в мире нет справедливости, — замялся Алексей и, стараясь вернуться в прежнее русло разговора. — Ваши чувства… Ваше видение древних русских храмов, как кристаллов совести и справедливости — это действительно интересно. Я бы добавил еще — и светлой радости… Вот, к примеру, Нотр Дам — поразительное творение, но кристалл этот вырос, как Вы говорите, в душе другого народа. Его создал другой гений. И, конечно, ни его химеры, ни храм в целом с совестью или справедливостью не ассоциируются. Что-то другое, сложное, не до конца уловимое, хотя и нельзя не восхищаться его каменными кружевами… Эа…

Алексей умолк, поймав себя на мысли: «О чем это мы? Какая справедливость? Ее нет не только здесь, на Земле…»

Одно ясно — Игорю некому было сказать все это, над чем он, по-видимому, много и долго, может быть не один год размышлял. И теперь его прорвало, он выговаривается, освобождается от груза мыслей, отягчавших его душу своей невостребованностью, ненужностью в его повседневной жизни. И не надо ему мешать. Алексей смотрел мимо Игоря в потемневшее окно и думал, как хорошо ему было бы здесь еще вчера, до того, как он заглянул в эту пропасть… в эти чудные, цвета нераспустившейся сирени, глаза… В доме напротив зажглись окна. В одном из них светился сиреневый абажур…

— Ведь так? — Игорь смотрел Алексею в глаза, ожидая ответа.

— Да, пожалуй… — замялся Алексей. Он отключился на какое-то время и не знал, с чем согласился.

— И заметьте, — не утихал Игорь, — что все ложное, пустое из христианских канонов забыто и похоронено временем. Но есть истины, которые и сейчас зовут поразмышлять. Скажем, лозунг: Возлюби ближнего, как самого себя.

— Так истина или лозунг? — включился Алексей. — Или Вы тоже считаете любовь к ближнему ханжеством?

— Скорее утопией — не будем употреблять сильные слова. Я думаю, что это — еще большая утопия, чем коммунизм. Даже если он будет когда-нибудь построен (в чем я сомневаюсь), вряд ли все же его строители, или хотя бы большая часть их, будут любить ближних, как самих себя. Это такая далекая перспектива нравственной эволюции человека, скорее всего недостижимая полностью — что-то вроде асимптоты.

— Свет в конце тоннеля? Тогда он тоже нужен людям, разве не так?

— Так, но между реальным нравственным уровнем человека и этим лозунгом — целая пропасть, а потому и слабо его воздействие на души людей. Очень мало, кто сейчас способен вместить в сердце такое чувство. Мне, по крайней мере, такие люди пока еще не попадались. Я думаю, что сначала человеку надо подняться до «ненасилия». Есть такое ведическое предписание: «Никогда и ни к кому не применяй насилия».

— Но можно подойти и с другой стороны — возлюби ближнего и прекратится насилие.

— Не согласен. Любовь — это больше и сложнее для человека. Я могу себе представить, что я полюблю кого-то братской любовью, как самого себя и даже сильнее, но не всех, конечно. Я никогда не смогу полюбить, например, паразитов, живущих чужим трудом и живущих лучше, чем те, кто трудится. Да это было бы разрушительно для общества — представьте себе такое общество, где любят паразитов, куда бы оно пришло? Значит, «ближнего» надо понимать иначе, не как любого, не как всех, но тогда кого? В этом вся суть — в толковании. Но что это за истина, если ее можно толковать и так и этак? Нет, любовь — это непросто для человека. И уж совсем я не смогу полюбить кого-нибудь больше своих детей — это против природы. Любовь нельзя себе внушить, а принцип ненасилия можно. Он доступнее, проще, его можно в обществе закрепить юридически. Ненасилие — та ступенька, став на которую человек поднимется и, может, быть, увидит, как возлюбить ближнего, — Игорь ненадолго задумался. — А что вокруг нас? Ненависть, насилие и кровь — до любви ли? И вот, что меня поражает. Мир, где мы существуем тонок и хрупок. Ученые спорят, какова минимальная толщина земной коры. Одни говорят — примерно километров сто шестьдесят, другие — километров двадцать пять — тридцать. В любом случае, это — тонкая пленка, ведь диаметр Земли — более двенадцати с половиной тысяч километров. А там — огненная бездна. А над нами? Всего-то несколько километров атмосферы, а дальше другая бездна — абсолютный холод. Получается, мы живем в микроскопическом по масштабам космоса пограничном слое между двумя смертями: огненной и ледяной. И люди как-то не понимают этого, множат смерть и в ней — в этой тонкой пленке: враждуют, уничтожают друг друга, загрязняют и разрушают этот уникальный слой жизни. Не дико ли это? Тут к самому себе, не то что к ближнему, любви не видно, да и разума тоже.

— Да, — кивнул Алексей, — насилие и кровь… Вот и они… А… не думаете ли Вы, — спохватился он, — …не следует ли из этого, что утопичность основного догмата православия помогла «овладеть массами» другой утопической идее со всеми печальными последствиями для этой страны?

— Трудно сказать. Мне думается, главное — в другом.

Игорь добрал из тарелки остатки картошки и ветчины и, отложив вилку, продолжил: — из самана можно сделать хлев, сарай. Из дерева — хороший дом, даже церковь, как в Кижах. Из камня и кирпича — многоэтажные дома, храмы, дворцы. Но останкинская телебашня построена из напряженного железобетона. Так и человеческое общество: каждому уровню развития его элемента, кирпичика-человека нужна соответствующая этому уровню общественная структура, и нельзя людям навязывать что-то искусственное. Это во-первых. А, во-вторых, пытались ли те вожди это понять и построить новый мир для блага людей? Мне кажется, у них были совсем другие цели.

— Другие? А какие?

— Теперь можно только строить гипотезы. Преступления делаются втайне. Хотя преступление такого масштаба тайной быть не может. Я думаю, что все «нужные» документы мировое зло, а это его рук дело, давно уничтожило. Но все же как-то всплывают, например, сведения об огромных, миллионных личных вкладах в иностранных банках у всех «вождей» без исключения. Да и голод, разруха, море крови — разве не документы? Какими высокими целями «во благо народа» или какого народа это можно оправдать? Уничтожалась великая страна я великий народ, ее создавший. Видно, поперек горла они этому мировому злу пришлись — вот в чем суть. Кстати, и сейчас метода та же — опять переворот с ног на голову экономического строя. Только тетерь это называется не революция, а перестройка. И так же новые «вожди» первыми оказываются у денег, и так же разорение грядет страшное. Да и геноцид, я думаю, под аккомпанемент гражданской войны, например, повторится. Зло не может идти другим путем, другого пути у него просто нет. Все, что тогда, после революции, так бурно расцвело, Питирим Сорокин очень точно определил — шакализм. Теперь же у нас — супершакализм. Последний парад наступает… Эх! Невеселый разговор получился.

На плите зашумел чайник, из носика повалил пар. Игорь залил кипятком круглый цветастый чайник, накрыл его белым с красными узорами полотенцем. Затем он разлил но шкаликам остатки водки и поставил пустую бутылку на окно.

— Ну, да Бог с ними со всеми… Никто и никогда на чужом несчастье счастья не построил и не построит — и шакалы эти подавятся нашими костями. Давайте выпьем за Россию Совести и Справедливости, за ее будущее. Я думаю, оно все же есть.

— С радостью! И за Вас! — чокнулся и высоко поднял шкалик Алексей. Про себя же подумал, — за Андрюшину Россию! — Теперь он знал, какая она.

За окном светились огни вечернего города и звезды над крышами, и, чудилось, в бликах на стекле улыбались, мерцая, сиреневые глаза… Эа…

Во входной двери зашуршал ключ.

— А вот и мои, — сказал Игорь. Дверь распахнулась и первой вбежала в прихожую девочка лет трех-четырех. Увидев незнакомого, она на мгновенье посерьезнела. — Здрасьте.