Изменить стиль страницы

— Нет-нет, у меня еще есть вопрос! Теперь тем более есть. Значит, вам нужен не мой рассказ, а мой почерк? Вначале требовался голос, а теперь уже и моя каллиграфия…

Трубка выразительно замолчала. Я даже почувствовал, как она помрачнела. Да, если бы у нее было лицо, то оно обязательно бы помрачнело… Так и есть. Голос у Николая Николаевича вышел обиженный:

— Не совсем так, Владимир Иванович. Почерк ваш — это, так сказать, запасной вариант. Психология давно установила, к примеру, зависимость почерка от эмоционального состояния. Даже скажу прямо: при некоторых психических заболеваниях почерк больных приобретает индивидуальные признаки…

Трубка немного помолчала. Я даже хотел ее положить, но она вновь ожила:

— Древние стоики говорили, что нет ничего в разуме, чего бы не было первоначально в чувствах. Вот мы и будем исследовать ваши чувства, дорогой Владимир Иванович. Конечно, с вашего любезного на то разрешения. — И трубка загудела длинными сбивчивыми гудками, точно бы я причинил ей какую-то боль или вызвал досаду…

«Господи, как мне одиноко… И есть ли ты, есть ли? А если есть, то откликнись. И ободри меня, помоги». Голова моя кружилась, сердце стучало, а сознание усиленно повторяло: «И услышь ты, Господи, молитву мою и не будь безмолвен к слезам моим, ибо странник я у тебя и страдалец, как и все отцы мои… И снизойди до меня своим милосердием, и я опять буду жить, ибо закон твой — утешенье мое…» — Мне стало трудно дышать, сердце билось уже у самого горла, и я распахнул окно. И сразу же на меня хлынули звезды. Я всматривался в их хрустальную, манящую глубину — и вдруг опять все началось. От одной, самой ближней, звезды отделился маленький серебряный лучик и стал медленно-медленно, как бы ощупью, приближаться ко мне. Я пытался закрыть глаза, но это было бессмысленно, потому что тело мое уже дрожало от страха и от знакомой боли, пронизывающей каждую клеточку, каждый нерв… Но вот боль стала проходить, и к груди поднялось тепло. Оно стало подниматься выше, все выше и вот уже слилось с моим сердцем, и, как только слилось, пришло облегчение. И я уже без страха открыл глаза и поразился: тот лучик, тот осколок мерцающий превратился уже в сияние и от него шли десятки и сотни лучей. Нет, не лучей даже, а это, скорей, была узорчатая паутина, невиданная огненная паутина… Она стала обволакивать меня, забирать к себе и притягивать, но вот рядом со мной ожил голос Я уже знал, я догадался, чей это голос:

— Все хорошо, хорошо… И вокруг хорошо… Я после смерти завещала бы сжечь себя, а пепел развеять вон с того холмика… Вы видите, сколько там ромашек! Какие они белые, снежные…

— А потом я увидел ее глаза. Они смотрели на меня спокойно и укоряюще, а я не мог понять — в чем они укоряют… А потом в глазах появились слезы… Это у нее появились слезы, а не у меня — и сразу же, как по чьему-то приказу, опять на мое тело набросилась паутина и стала стягивать и сжимать… И вдруг я догадался, я понял — это же из ее глаз струится та паутина. Ну конечно же, из ее глаз! И только я успел об этом подумать, как видение исчезло. Я почувствовал огромную усталость и закрыл окно. Не чувствуя ног, подошел к кровати и упал на подушки. Но сна не было, зато от тяжелой, пронизывающей боли гудели виски. И тогда, пересилив себя, я поднялся и подошел к столу. Открыл свои листки и начал писать…

«Сейчас я снова увидел ее, и так явственно, как живую…» Это были первые слова, которые я написал. А потом ручка двигалась как бы стихийно, без моей воли, без всяких усилий. Я смотрел на слова, которые она выводила, хотел понять их смысл и не мог. А рука все еще продолжала писать, и сознание никак не успевало за ней… А потом снова ожило сердце. Оно то стучало со скоростью пулемета, то совсем затихало — и во мне сразу же поднимался страх. И, чтоб отвлечься, я закурил и отодвинул написанное. Но взгляд мой непроизвольно задержался на последних строках. Я смотрел на них как на что-то чужое, а ведь я их только что написал. Вот они: «А теперь мне опять страшно, Николай Николаевич. Мне кажется, что мне уже не стать прежним человеком. Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю». Жизнь и так нынче суровая и опасная, а я занимаюсь какими-то пустяками. Да и кому нынче нужна моя душа и все мои откровения. Да и есть ли надежда, что я однажды снова буду как все? Простите меня, что я ставлю вопрос ребром, но как сказать иначе, я не умею. Так что — есть ли надежда?.. И вы знаете, мне опять хочется вам позвонить. Побыстрей бы прошла эта ночь, а утром я наберу ваш телефон…

Есть ли надежда…

— Алло, алло? Это вы, Николай Николаевич? Хотел связаться с вами еще утром, но вызвали срочно в деревню. Понимаете, заехала к нам тетя Тоня и сказала, что в нашем домишке побывали воры. Сейчас ведь осень, и начинают понемногу грабить дачи. Так что я сразу поехал. Но, слава Богу, слух оказался ложным. У этой тети Тони фантазии как у Дюма… А сейчас уже вечер, и я звоню из квартиры директора совхоза. И слышимость очень плохая — это просто беда. В космос летаем, а с телефоном не можем… Так что я вам сразу о главном: вчера выступала по радио какая-то девушка от вашего центра и заявила, что полной гарантии вы не даете, что тесты ваши весьма приблизительны…

— Не обращайте внимания. Это у нас новенькая, выпускница пединститута. Ее надо натаскивать и натаскивать. Впрочем, я вам выдаю профессиональные тайны, но мы уже старые знакомые. Не так ли? Так что успокойтесь. Дорвалась до микрофона самолюбивая девчонка и рубит правду-матку.

— Так, значит, правду?..

— А вы по-прежнему мнительны, Владимир Иванович. Как будто газет не читаете. Полный же плюрализм. Нынче вон целые районы и даже области ставят на эксперимент, а вы, подумаешь, испугались какой-то девчонки. Тесты, мол, приблизительны… Да чушь это и чепуха. У нас доктора наук работают…

После этих слов я рассмеялся. Слышимость была плохая, но он все равно почувствовал мое состояние:

— А вы иронизировать начали. Это неплохо. Значит, оживаете. Кстати, я забыл вам сказать, что под вашими записями вы непременно ставьте число и дату. И даже фиксируйте время дня — утро ли, к примеру, полдень ли, а может, и ночь. Вряд ли нужно вас убеждать, что ночные мысли здорово отличаются от дневных и от утренних. Помните поговорку: утро вечера мудренее? А смысл ее очень простой: самое трудное, неразрешимое человеку рекомендуется откладывать на утро… И еще, любому самоотчету свойственны, как правило, одни и те же ошибки. Какие? — спросите вы. Я отвечаю: значительная часть испытуемых склонна представлять себя в возвышенном, более выгодном свете. Так что самокритика — это двигатель любого эксперимента.

— Как вы сказали? Я не ослышался, Николай Николаевич? Повторите последнее слово.

— Ха-ха-ха! А вы не очень-то мужественны, Владимир Иванович. Что вы так боитесь эксперимента? В конце концов, не коллективизацию же мы с вами проводим в деревне — или вы думаете по-другому? А если нет, то продолжайте скидывать с себя все хомуты и смело бросайтесь с ручкой на бумагу. И еще запомните — наш с вами эксперимент называется формирующим, с его помощью можно созидать такие психические процессы, как восприятие, память и даже мышление. То есть даже в первую очередь — мышление.

— А надежду? — осторожно спросил я. И он сразу же уловил мою растерянность:

— Ну вот тебе на, Владимир Иванович! Сколько дней с вами бьемся, а выходит, напрасно. Тогда я вынужден поставить вам нашу пленку. Послушайте еще раз и поругайте себя за малодушие. — И после этих слов в телефоне зашуршал мелкий песочек. Пленка? Так и есть, рекламный ролик!

«В нашем городе создан телефон доверия. Он действует при психологическом центре кооператива „Лада“… лучшие научные и медицинские силы города… обращаются очень и очень многие… причины кроются в особенностях жизни современного человека, особенно горожанина…»

— О, Господи! — вскричала моя душа, и я бросил трубку на рычажок. Немного отдышался и вышел в ограду. Здесь пахло сыростью и цветами. У хозяина был большой сад, и он этим гордился…