Особой остроты эти искания путешественника достигают в деревне Клин. Близится конец «Путешествия». Встав на опасный в условиях екатерининского режима путь отстаивания вольности, путешественник страстно стремится получить благословение тех, за свободу которых он решил отдать свою жизнь. Это не прихоть, это не дань сентиментальному чувству. Это—практическая потребность души, жаждущей укрепить себя в предстоящем подвиге.

Случай помог этому желанию. Въехав в Клин, путешественник сразу попал в толпу крестьян, собравшихся послушать старого слепого крестьянина. И перед ним открылись новые стороны духовной творческой жизни

т

народа—его искусство. Естественно, воспитанный в дворянском обществе, он сравнивал и песню, и певца, и действие его искусства на слушателей, и самих слушателей, с тем, к чему он привык с детства,—с дворянским искусством, с дворянским обществом. И еще раз он с радостью признает: в области духовной деятельности, в области искусства, народ превосходит «мучителей». Там, в Петербурге и Москве, «пресмыкающееся искусство», там любят «кудрявые напевы заезжих чужестранцев — Габриели, Маркези или Тоди», там слушатели, имеющие «взращенные во благогласии уши»—бесчувственны к искусству, ибо души их запечатаны мучительством, ибо чуждо им сострадание и сочувствие. Здесь, в деревне, на улице «неискусный хотя напев» старика-певца покорял слушателей, покорял правдой, искренностью, «нежностью изречения». Здесь свободное общение певца и слушателей, здесь искусство «проницающее в сердца слушателей», в сердца, открытые чувствительности, скорби, состраданию, мести. Здесь искусство «обновляет» и просветляет души людей, томящихся в рабстве.

Исполняя старинный стих об Алексее—божьем человеке, старик-певец, властвуя над чувствами слушателей, сам не скрывает своего волнения, и стоящие в толпе крестьяне, каждый по-своему, переживают песнь старика. «Жены возрыдали; со уст юности отлетела сопутница ее—улыбка; на лице отрочества явилась робость, неложный знак болезненного, но неизвестного чувствования; даже мужественный возраст, к жестокости толико привыкший, вид восприял важности».

Как в Городне общению с крепостным интеллигентом помогло его образование, так здесь искусство открыло путешественнику путь к народу. Именно в этот момент путешественник с чрезмерным души волнением решился испросить благословения. «Я не хотел,—говорит он,— отъехать, не быв сопровождаем молитвою сего, конечно, приятного небу старца. Желал его благословения на совершение пути и желания моего. Казалося мне, да и всегда сие мечтаю, как будто соблагословение чувствительных душ облегчает стезю в шествии и отъемлет терние сомнительности».

Наблюдая, как к старику подходили крестьяне, подавали ему то денежку и полушку, то кусок или краюху хлеба, и как он каждому «сопровождая благодарность

свою поклоном», говорил, «дай бог тебе здоровья», путешественник тоже решает подойти к нему.

«Подошед к нему, я в дрожащую его руку, толикоже дрожащую от боязни, не тщеславия ли ради то делаю, положил ему рубль». И здесь трепетно ждавший благословения путешественник испытывает и великое огорчение и затем наивысшую в своей жизни радость. Нищий певец не принял его щедрого, но бесполезного ему дара, и это огорчило путешественника. «Почто такая милостыня? — сказал слепой... Почто она немогущему ею пользоваться?.. Ах, если бы он был у меня после бывшего здесь пожара, умолк бы хотя на одни сутки вопль алчущих птенцов моего соседа. Но на что он мне теперь? Не вижу, куда его и положить; подаст он, может быть, случай к преступлению... Возьми его назад, добрый господин, и ты и я с твоим рублем можем сделать вора».

Мучительный стыд и угрызения совести охватывают путешественника. Опять его дворянство сказалось в этой тщеславной, гордой милостыне. Опять прошлое встало на пути к народу, опять не смог свершить поступок, равный искреннему намерению. «О истина, колико ты тяжка чувствительному сердцу, когда ты бываешь в укоризну, —восклицает путешественник. —Сие уязвило мое сердце, колико приятнее ему, вещал я сам себе, подаваемая ему полушка! Он чувствует в ней обыкновенное к бедствиям соболезнование человечества, в моем рубле ощущает может быть мою гордость. Он не сопровождает его своим благословением. О! колико мал я сам себе тогда казался, колико завидовал давшим полушку и краюшку хлеба певшему старцу!»

Приняв обратно рубль, путешественник стоял возле певца—русского крестьянина, в прошлом храброго русского солдата, ослепшего на войне, стоял всем чужой, отделенный вековой ненавистью к «мучителям», исполненный муки и горя от невозможности осуществить свое намерение, от желания найти в этих людях опору в своем подвиге. И, набравшись мужества, он вновь обратился к нищему солдату:

— Неужели ты меня столько перед всеми обидишь, старичок,—сказал я ему,—и одно мое отвергнешь подаяние? Неужели моя милостыня есть милостыня грешника?

И тогда старик-певец понял, понял чуткой своей душою,—перед ним не обычный барин. И он ответил на эту проникнутую болью речь сочувствием, сумев деликатно помочь жаждущей признания душе.

— Ты огорчаешь давно уже огорченное сердце естественною казнью,—говорил старик.—Не ведал я, что мог тебя обидеть, не приемля на вред послужить могущего подаяния: прости мне мой грех, но дай мне, коли хочешь мне что дать, дай, что может мне быть полезно... Холодная у нас была весна, у меня болело горло, плат-чишка не было чем повязать шею, бог помиловал, болезнь миновалась... Нет ли старенького у тебя платка? Когда у меня заболит горло, я его повяжу, он мою согреет шею, горло болеть перестанет, я тебя вспоминать буду, если тебе нужно воспоминовение нищего.

Так прост и мудр был ответ старого крестьянина — сделай, что полезно и нужно простым, обездоленным людям, и они будут вспоминать тебя, и они примут дело твое. В волнении путешественник спешит исполнить совет. «Я снял платок с моей шеи, повязал на шею слепого... И расстался с ним».

Так должна была кончиться глава «Клин», но она была продолжена. Именно здесь подлинный идейный конец книги, —путешественник получил благословение народа. И эта тема, жизненно важная для путешественника, для самого Радищева, тема, завершающая формирование революционно-демократического мировоззрения, тема осознания необходимости практических связей с народом, тема поисков путей к народу, к преодолению в будущем исторически сложившейся страшной далекости дворян от народа,—народа, творца революции и освободителя России от уз рабства,—заставила Радищева сломать композиционный принцип построения книги и дописать к этой главе еще несколько самых важных и решающих строк.

Книга Радищева описывала путешествие из Петербурга в Москву, то есть только в одном направлении. Путешественник, доезжая до Всесвятского, попрощался с читателем навсегда. Мы ничего не должны были знать о дальнейшей судьбе путешественника и не знали, если бы Радищев не сделал одного, и притом единственного, отступления во всей своей книге, отступления от раз принятого принципа—описывать путешествие лишь в одном направлении. Но Радищев не мог оставить читателя в неведе-йии—какова же будет дальнейшая судьба путешественника. И тогда к главе «Клин», где решался вопрос о благословении путешественника русскими крестьянами, делает приписку о том, что было с путешественником после пребывания его в Москве. Эта приписка продолжала историю с платком. «Возвращался через Клин, я уже не нашел слепого певца. Оп за три дня моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел, заболев, перед смертью, на шею, и с ним положили его во гроб! О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие».

Свершилось! Вся эта глава, замечательная по силе художественного выражения, идейных исканий человека, порвавшего с дворянской средой во имя освобождения миллионов крепостных крестьян, утверждала не только историческую и политическую необходимость перехода дворянских революционеров на сторону народа, но и его возможность в будущем. Наивная и прекрасная в своей простоте история с платком символически олицетворяла то благословение трудового народа, которого так жаждал путешественник «на совершение своего пути», благословение, «обличавшее стезю в шествии и отнимавшее терние сомнительности».