Изменить стиль страницы

Нет, он не врал!

Вслед за эскадронным он взобрался на балкон и подошел к двери. Может быть, он когда-нибудь читал рыцарские любовные романы или слышал о них и, применив их к нашему времени, забыл свой боевой долг: не лгать и исполнять исключительно лишь боевые приказы. Может быть, тут виновато время с его раскованностью инстинктов, которые нередко спасают от вражеской пули, но зато могут довести до особого отдела, до трибунала, а то и дальше...

— Постучался я в дверь. «Товарищ командир, говорю, вестовой из корпуса прибыл, дежурный вас ищет!» А дежурный-то как раз находился в доме управляющего, на другом конце тополевой аллеи. Тополя стояли, как .пехотинцы, при виде которых кавалерия всякий раз сбивается с ноги. Шпоры командира прозвякали по саду, а я вбежал к пани и зачем-то давай врать: пани, говорю, плохо тебе будет. Едем! Проше, пани... Смотрю, укутала она плечи в черную шаль, повязала голову черным платком. Не сказала ни слова, только глянула так, будто спросила о чем-то. И успокоилась...

Эту скачку, товарищ, мне вовек не забыть. Куда мы скакали, почем я знаю? Ночью прифронтовые дороги все одинаковы. На перекрестках она тянула за повод, и мы сворачивали — дороги становились все уже. Два раза нас окликали по-русски и по-польски и, увидев, что мы не собираемся останавливаться, стреляли вдогонку. Пани тогда цеплялась за мою шею, я чувствовал ее горячие ладони, и шпоры, пьянея, сами вонзались в бока Запорожца. Нэ третий раз нас окликнули наши. Я крикнул им: «Отвяжитесь, заложницу к коменданту везу!» Мы уже приближались к местечку — туда-то она и направляла Запорожца. Мы проскакали по темной окраине, где смердели еврейские лачуги и трехугольные синагоги. Мне это было на руку, потому что от них в свете звезд ложились на землю широкие тени и никто не увидел бы, что на улице скачет буденцовец, а в седле перед ним — девушка. Наконец мы очутились у полуразрушенной каменной ограды. Мой Запорожец не хотел входить в поганые ворота. А пани хотела... Когда мы слезли, она поцеловала взмыленного коня, а потом поцеловала меня... Таким поцелуем!.. Эх, товарищ!..

Я не перебивал его вопросом о том, как боевая эпоха отнеслась к этому предательскому поцелую. И странный человек невозмутимо закончил рассказ:

— Нас встретил нищенского вида старый еврей. «Ой, пани, ой, пани! — сказал он. — Проше, пани...» Она дала старому еврею денег и только потом обернулась ко мне. Его, наверно, поразило то, что известную пани, на которую он, без сомнения, немало потрудился на своем веку, привез чужой человек не панского вида, в красноармейской форме. Что он, изголодавшийся старый еврей, понимал в любви...

Здесь я должен был согласиться с рассказчиком: так называемая любовь — это странная вещь. Будь его рассказ хоть на пятьдесят процентов выдумкой, я бы сказал еще, что она очень жалкая вещь. И добавил бы: плохо работали трибуналы в 1920 году. Но удивительный рассказ незнакомца под осенними звездами звучал так, что мне хочется повторить его, не навязывая никаких выводов.

— Больше я никогда не видел_пани... Она проводила меня в темный двор. Охватила опять за шею Запорожца, потом обняла меня. Я сказал: «Останемся здесь!» Но она отняла руки и сказала, совсем как эскадронный: «Тебе надо ехать обратно! Ты найдешь меня, когда вы вернетесь. Я тебя не забуду».

Я ехал обратно, и Запорожец сам находил дорогу. Я дергал поводья, чтобы он шел помедленнее, потому что каждый шаг отдалял меня от пани Зигриды. Но Запорожец слишком свыкся со своими боевыми товарищами и, точно стыдя меня, рвал из рук повод — наутро я увидел засохшую кровавую пену на его мягких губах.

' Эскадрон встретил меня угрозами: «Это ты увез пани?» — спросил эскадронный. Я спокойно смотрел ему в глаза. У эскадронного было щекотливое положение — ему же нравилась пани. И потому я врал ему прямо в глаза: «Товарищ командир, да пусть хоть мой Запорожец подтвердит! Как только вы ушли к дежурному, пани сразу прыг в окошко, верхом на коня — и до свидания! Я, конечно, понял, тут дело нечисто. Отвязал Запорожца — и вдогонку! Уж у него-то, сами знаете, какой ход, а все равно вернулись мы, оба в пене, под утро, а следы пани так и не отыскались». — «Врешь! — сказал эскадронный.— Арестую за самовольную отлучку!» — «Слушаюсь, товарищ командир...» Но эскадронный осекся. И другие, которые собрались в комнате, тоже замолчали: окно-то в комнате пани и вправду оказалось отворено! Hajim ребята, у кого лошади похуже, в ту ночь как раз занимались обменом, в панских конюшнях, — после оказалось, что там не хватает многих лошадей, — и эскадронный наутро писал расписки: «Деньги уплатить после окончательной победы мировой революции. Да здравствует пролетариат!»

Еще спросили у меня — зачем я наврал про вестового из корпуса? Да я же, говорю, видел — кто-то скакал оттуда, разве не мог, говорю, этот всадник подвести коня под окно пани? Судить меня не стали. Просто некогда было судить, на другой день эскадрон устремился дальше, на Варшаву. И больше никогда я не видел пани...

Когда мы отступали, я с несколькими товарищами, дав крюка, завернул в то самое местечко, где должна была находиться пани Зигрида. Мы истекали кровью в боях, мой Запорожец исхудал так, что ребра у него выперли, как лады гармошки, и старый еврей, которого я едва разыскал (при дневном свете местечко казалось еще безобразнее), долго не узнавал меня. «Пан товарищ: нету пани...» Чтобы он больше никогда не врал на своем веку, я со страшными угрозами вломился в лачугу, возле которой поцеловала меня пани.

Я не нашел пани. Она уехала. Куда? Этого старый еврей не смог бы сказать даже трибуналу. И по сегодня ее все нет... Вы меня простите, товарищ, за этот рассказ! Мой Запорожец пал в последней схватке с панами, и с того дня я все ищу синюю лошадь. Синяя лошадь найдет мне пани Зигриду! Только не смейтесь надо мной... Лошадь я уже нашел. Только она меня все обманывает. Вот оно и выходит — вы радуетесь новым домам, а я не могу радоваться...

Холодный осенний ветер дул прямо сверху, будто там померзли все звезды. А незнакомый, много раз виденный человек придвинулся ближе — ведь конец рассказа имел уже непосредственное отношение к этому городишку, и бывший буденновец, может быть, опасался, как бы его кто-нибудь не услышал.

Разные бывают люди.

Мимо иного проходишь, не замечая его даже в таком городишке, где каждый человек высокого роста — уже событие, а каждый новый, скрипучий трестовский сапог — это великан экономического возрождения по сравнению с лавчонкой частника на базаре. Проходишь мимо иных людей и даже не подумаешь: этот пьет по утрам кислое молоко — у него еще с прежних, земских, времен пошаливает желудок, и даже наша стремительная эпоха яе смогла перетряхнуть его так, чтобы он заработал как следует. А вон тот, наоборот, по вечерам выпивает столько водки, сколько может выпить, оставаясь в вертикальном положении, для того чтобы обалдеть и начать хулиганить дома, избивая жену и соседей.

Мой новый знакомый, оказывается, искал синюю лошадь по-другому.

Сюда он приехал потому, что здесь, между прочим, должна была находиться эта лошадь. Правда, ему нужен был также хлеб, и рыба, и все прочее, потребное человеку.

Демобилизовался он законно, а может быть, и незаконно, не пожелав после перестройки армии изучать политграмоту и дисциплину.

— Жизнь — это ж не только грамота, а целая духовная семинария! — засмеялся он. Примерно то же внушал мне когда-то Вася Волошин — только «в более широком смысле». А новый мой знакомый толковал эту истину уже, поскольку в политграмоте ничего не говорилось ни про пани Зигриду, ни про синюю лошадь.

Он сделал так. Сел в поезд — это было три года назад. Проехал в лунную ночь по степи. И доехал до городка, в котором имеются склады «Хлебопродукта» и прочее, указанное выше. На главном проспекте топтались несколько безработных, а грузчики пили на базаре самогон, за полчаса пропивая дневной заработок.