Изменить стиль страницы

Внизу, у железной дороги, строятся новые дома для рабочих. В этих домах по-новому строится жизнь. И даже цветы любят в них по-новому.

Я подхожу к откосу и долго радуюсь корпусам домов — их впрямь можно сравнить с весной среди серых осенних деревьев.

Потом возвращаюсь под свой клен. На скамейке, точно ожидая меня, сидит незнакомый, но много раз виденный человек.

Вы не знали Васю Волошина? Наверно, не знали. Был у меня такой случайный знакомый Вася — во фронтовые времена, когда мы валялись рядом, тифозные и не тифозные, делили каждый кусок на три-четыре части, смотря по тому, сколько человек собралось и поняло друг друга, а потом захотел есть. Я-то ехал до Харькова, а Вася уже тогда метил на Севастополь. Он был матросом, и у него на руке синей тушью было изображено все матросское: огромная морская змея обвилась вокруг креста, якоря и сердца. Вокруг, значит, змея, посередине — «вера, надежда, любовь». Вася ходил по Балтийскому морю, где германских мин было больше, чем дохлой салаки. Потом дрался между Орлом и Харьковом с деникинскими офицерами. Там он и потерял свою матросскую бескозырку с бушлатом. А проще сказать, у убитых офицеров было больно хорошее обмундирование, главное — штаны и еще главнее — сапоги.

Так вот, рядом со мной сидел незнакомый, но много раз виденный человек как раз в таких — синевато-офицерских, сильно повытершихся штанах. И сапоги у него были высокие, как тогда у Васи, только заплатки очень смешные. А заглянув ему в лицо, я чуть-чуть не протянул руку — Васе Волошину.

— Вася, друг, я еще помню твои белые булки и сало!..

Нос был Васин вне всякого сомнения.

Но когда незнакомец заговорил, я понял: это не Вася. Кто знает, где мой друг Вася? Может, в каком-нибудь еще более чахлом осеннем саду есть братская могила... Тон у незнакомца был сочувственный, да вы и сами посочувствовали бы ему из-за этих сапог, из-за этого городишка, из-за осени. Не глядя на меня, будто во мне-то и был корень зла, он сказал:

— Что, домам радуетесь, товарищ? Дома — дело хорошее. По-моему, лучших домов тут и не требуется. А вот я, понимаете, не могу радоваться им...

Странный тип! Не может радоваться? Такой тип Васе Волошину даже в братья не годится. Я уж собирался окинуть его офицерские штаны и крестьянский френч подозрительным взглядом и подумать: «Бывший врангелевец... Мало ли таких, они не только домам для рабочих не радуются!» Вместо этого я посмотрел с сочувствием на его сапоги. И спросил с тем же сочувствием:

— Вы, стало быть, против домов? А Васю Волошина вы не знали?

— Васю? Нет... Синяя лошадь — вот в чем сила! Опять она меня сегодня обманет...

С неделю назад в саду местные хулиганы изнасиловали, а потом повесили на чинаре конторщицу с железной дороги Танееву. Но незнакомец не был похож на преступника. Да и вряд ли ему стоило таковым становиться — что с меня возьмешь-то?

Листья падали все шумнее. Внизу, у железнодорожных путей, зажглись желтые фонари — тоже своего рода осенние листья, а я стал слушать рассказ незнакомца об удивительной и роковой синей лошади.

2

Нет, Васю Волошина, который ездил на юг за солью еще до разгрома Врангеля, Васю, которого многие встречали после того с огромным маузером на боку (он работал уже в особом отделе), моего Васю этот человек не знал.

Он в то время воевал у Буденного.

— Какой-то там Бабелев написал книжку про конармию. В нашем эскадроне такого не было. Откуда ж он мог знать, как мы воевали? Эх, товарищ!..

И незнакомец не удержался, чтобы не придавить костлявой ладонью мое колено, хотя оно и не было ни коленом польского пана, ни каким-либо иным предметом, способным растревожить душу старого буденновца.

Из его рассказа я узнал, что мой случайный собеседник не. заводил легкомысленных шашней с женщинами в поместьях и местечках, завоеванных конармией. Нет, он не на шутку влюбился в пани Зигриду в старом помещичьем доме на пятидесятой версте за Бродами, где в саду росли искривленные яблони, напоминавшие панских слуг...

Это бывает. Эскадрон сражается за мировую революцию, эскадрону каждое искривленное дерево кажется угнетенным рабом; но вот, скача навстречу революции, эскадрон въезжает в яблоневый сад, и, пожалуйста, — у окна появляется девушка...

Рассказчик уверял, будто в одном киевском монастыре («выполняя боевой приказ») он видел дивной красоты монахинь и еще в сто раз прекраснее женщин на иконах, с младенцами и без младенцев. Но таких, как пани Зиг-рида...

— Видел бы ты такую красоту! — сказал он' мне совершенно по-братски. — Тут сразу и про гусей во дворе забываешь, и про лошадей на конюшне, и про вино, замурованное в панских погребах, — конечно, искать-то его запрещалось, да оно все больше само попадалось под руку...

Я только повторяю слова рассказчика и на вашем месте не брался бы его судить.

Дальше его рассказ касался различных похождений и их последствий, которых мой новый знакомый действительно не мог избежать. Он показался мне очень простодушным человеком, лишенным какой-либо утонченности. Без сомнения, он храбро дрался, когда приказывали драться с врагом. Но именно такой человек, охочий до перемен в жизни, часто уходит; слишком далеко — просто даже от своих товарищей.

— Ну и вот, прочел нам эскадронный командир боевой приказ, сжег конверт на костре и говорит: «Ночуем здесь. Утром выходим на соединение с третьим эскадроном. Пани не трогать. Я сам выясню, как она относится к нам и к мировой революции...» Эскадронный у нас был мужик хороший. Только волосатый весь и руки как у медведя. У меня руки тоже провоняли конским потом и порохом, а все же выглядели получше, чем его лапы. И моложе я был, чем сейчас. Правда, на молодость и на руки женщины смотрят всякая по-своему, это я уж после узнал, когда украинки прозвали меня «гусаром». Да... Ну, думаю, если уж командир пойдет выяснять, как пани относится к нашему эскадрону, он, конечно, 'Узнает у нее заодно, как она относится и к его комсоставу... Ничего особенного не случилось. Лошади ходили стреноженные вокруг яблонь. Была точь-в-точь такая же осень, как сейчас. Лошади мирно обгладывали кору с яблонь и щипали рыжую траву. Эскадрон ел гусей, которых добровольно пожертвовал старый пан. Эскадрон жег костры и глядел на звезды, пока не оцепенел во сне, как груда камней.

Продолжая рассказ, мой знакомый сделал здесь небольшое примечание насчет лошадей. Или, как он выразился, насчет лошажества. Так буденновцы всегда говорили. И еще он сказал: синяя лошадь.

Да, у него была синеватая лошадь. Чуть ли не самая лучшая и понятливая лошадь в эскадроне. Никогда-то она, бывало, не вскинет голову не вовремя там, где ее может зацепить белогвардейская пуля. А скакала она — ну скакала уж точь-в-точь, как теперь эта, деревянная... Да вот — хоть ложись ей на спину, и все равно любой поезд обгонит.

Эскадрон спал. Даже часовые дремали, прислонив к яблоням винтовки, будто паны на всем свете давно уже скручены в бараний рог. Сабли лежали у ног, вытянувшись, как щенята. Лошади, засыпая, ржали — от темноты, от пороха и кровавых снов. А он стоял возле своего синего Запорожца — тот был привязан прямо против окон пани. Ласково гладил коня и бормотал, влюбленно глядя в окна...

Конечно, тут я ему не очень-то верю, так же, как, бывало, Васе Волошину; не очень-то я верю, чтоб синяя лошадь могла постичь пламенную любовь буденновца и сознательно сыграть такую огромную роль в судьбе этого человека.

«Запорожец, ты меня любишь, — бормотал он, — а я люблю пани...»

Он ждал, стоя под яблоней, пока эскадронный не поднялся по балконной лестнице и не показался в комнате пани.

Тут рассказчик приплел уйму ненужных подробностей, только портивших его литературное повествование, и это заставило меня нагнуться, чтобы поднять с дорожки рыжий лист. Разглядывая лист, я старался представить себе сад польского пана и пани с эскадронным в окне. И критически оценивал эти подробности в смысле их правдоподобия.