– Поверьте, – отвечала госпожа де Тевиль, – только очень важные дела могли мне помешать навестить вас. Когда мы виделись с вами в последний раз, я пробыла в Париже очень недолго. Потом мне пришлось уехать в деревню, и вернулись мы только два дня назад; я бы прожила там и дольше, если бы не Гортензия: она ужасно скучала в деревне.
Что со мной сделалось, когда я узнал из этого разговора, что единственное место, где я не искал мадемуазель де Тевиль, был дом маркизы; именно здесь я мог бы ее видеть; упорно избегая встреч с госпожой де Люрсе, я упустил все возможности встретить Гортензию! Предаваясь этим грустным размышлениям, я не сводил с нее глаз и все больше и больше терялся. Госпожа де Люрсе представила меня, назвав мое имя; госпожа де Тевиль сказала мне несколько слов, любезно, но довольно холодно, что объяснялось, вероятно, ее натянутыми отношениями с моей матушкой.
Видимо, я не очень ей понравился, да и она показалась мне не слишком приятной особой. Это была еще не старая женщина с высокомерным выражением лица, говорившим о прямолинейности ее натуры. Была она, как говорили, весьма добродетельна; пышности не любила ни теперь, ни прежде, но и не считала, что это дает ей право осуждать других. Она не была создана для светской жизни, презирала суетность и слишком мало заботилась о том, чтобы быть приятной людям. Ее приходилось уважать, ею восхищались, но ее не любили.
Что до мадемуазель де Тевиль, она посмотрела на меня, как мне показалось, чрезвычайно холодно и едва ответила на мое приветствие. Правда, вспоминая потом эти минуты, я пришел к заключению, что она, возможно, просто не поняла, что я сказал: волнение чувств не могло не передаться моим мыслям, а беспорядок в мыслях помешал мне ясно выразить хоть одну из них. Холодный взгляд Гортензии задел меня еще сильнее, чем обращение ее матери. Погруженная в задумчивость, а может быть и стесняясь моего присутствия, она изредка бросала на меня не то грустный, не то рассеянный взгляд. Ее мать и госпожа де Люрсе, забыв о нас, были заняты разговором, и мы могли бы сделать то же самое, но я был так переполнен счастьем видеть мадемуазель де Тевиль, что не мог бы говорить ни о чем, кроме моей любви. Однако в этот момент ничто не располагало к подобным признаниям. Да и воспоминание о нашей встрече в Тюильри, о ее безразличии ко мне, о тайной ее любви, о которой я услышал из ее собственных уст, – все смущало и связывало меня. Напрасно пытался я начать разговор; ее молчание только усиливало мою робость. И как только могло мне прийти в голову, что я-то и есть ее избранник! – думалось мне. – Как посмел я вообразить, что этот опасный для ее сердца незнакомец – не кто иной, как я! Какое заблуждение! Сколько безразличия, сколько обидного пренебрежения в ее обращении со мной! Да, тот человек, кто бы он ни был, уже знает о своем счастье; он смело признается в любви, ему отвечают, что любят! Их сердца соединены сладчайшими узами, они вкушают радости любви без всяких помех, а я во мраке влачу цепи своей страсти без надежды и без утешенья. По какой странной прихоти судьбы в тот самый миг, когда вспыхнула моя любовь к ней, родилась ее ненависть ко мне!
Эти тягостные мысли мучили меня, но не излечивали от напрасной любви. Я предался им всецело, когда доложили о приезде госпожи де Сенанж. Весь во власти моей печали, я едва обратил на нее внимание. Однако о ней нельзя было сказать того же. Эта дама сразу устремила на меня взгляд и оглядела меня всего с ног до головы раньше, чем я успел как следует рассмотреть ее.
– Я только что видела Версака, – обратилась она к госпоже де Люрсе, – и он сказал мне, что вы сегодня дома. Вот я и решила этим воспользоваться; надеюсь, вы не сердитесь?
– А он не сказал вам, – спросила госпожа де Люрсе, – что я ему жаловалась на вас: почему вы никогда не заедете?
– Этот легкомысленный человек, – подхватила та, – ничего мне не сказал. Но объясните, дорогая, отчего вас нигде не видно!
Пока они обменивались этими слащавыми и лживыми любезностями, госпожа де Сенанж благосклонно поглядывала на меня. Она поцеловалась с госпожой де Тевиль, которую, по ее словам, была счастлива видеть, и посетовала на ее странную идею похоронить себя в глуши. Затем похвалила красоту Гортензии, но рассеянным и снисходительным тоном, бегло и сухо. О моей внешности она не сказала ничего, но беспрестанно смотрела на меня. Думаю, если бы приличия позволяли похвалить мою наружность, то речь ее была бы более пространной и искренней, чем комплимент мадемуазель де Тевиль. Разговаривая, она не сводила с меня глаз, и выражение ее лица при этом было столь откровенно, что при всей своей неискушенности я не мог истолковать его ошибочно.
Госпожа де Сенанж, которой, как вы узнаете из дальнейшего, я, на свое горе, оказался впоследствии обязан своим первым любовным опытом, была одной из тех философски настроенных женщин, которые не ставят ни во что мнение света. Эти дамы считают, что они выше предрассудков, а на самом деле они ниже всякой нравственности; в свете они более известны своими пороками, чем громкими именами, и дорожат своим рангом лишь потому, что он позволяет им самые невозможные причуды и самые недостойные сумасбродства. В свое оправдание они обычно ссылаются на неумение бороться с порывом чувств, какого на деле никогда не ведали и которым вечно все объясняют. Они беспринципны, но не способны к страсти; податливы, но бесчувственны; падки на удовольствия, но не умеют наслаждаться. Словом, они недостойны ни снисхождения, ни жалости.
Госпожа де Сенанж была некогда красива, но черты ее успели поблекнуть. В ее томных глазах с припухшими веками не было уже ни блеска, ни огня. Злоупотребление румянами и белилами губило последние остатки былой красоты; вычурность туалетов, нескромность манер делали ее общество невыносимым. От ушедших годов она сохранила только развязность, которую прощают молодости и красоте, хотя она вредит и тому и другому, а в более зрелом возрасте являет зрелище безнравственное, которое невозможно переносить без отвращения.
Что касается ума, то она была далеко не глупа. Я имею в виду то остроумие, какое мы встречаем в любом светском салоне. Она болтала пустяки, говорила все, что придет в голову, охотно злословила и, думая дурное, не стыдилась высказывать свои мысли. Она употребляла модные при дворе словечки, странные, непринужденные, новые для слуха выражения, произносила их небрежно, тягуче, как-то сквозь зубы – многие видят в этой заученно-ленивой манере простоту и естественность. Мне же эта манера представляется лишь новым способом докучать: более медленным. Несмотря на свою особенную склонность ко всему фривольному, она вдруг иногда становилась педанткой и принималась рассуждать о высоких материях без толку и смысла, вынося обо всем решительные суждения, основанные на убогих начатках прописной морали, – в таких случаях госпожа де Сенанж нередко сетовала на дурные нравы и дивилась распущенности нашего века.
Вот эта-то досточтимая особа, чей правдивый портрет я вам набросал, и пленилась мной. Тот «первый неудержимый порыв», с которого обычно начинались ее увлечения, злосчастный порыв, которому, по собственным ее словам, она никогда не умела противостоять, завладел ею и отдал ее мне во власть. Не то чтобы я вполне удовлетворял ее вкусам (она впоследствии сама мне это объясняла): я держал себя слишком естественно, не говорил экстравагантностей, не умел манерничать и вообще не знал себе настоящей цены. Ясно понимая, чего мне не хватает, она решила взять на себя славную миссию: помочь мне восполнить все пробелы и обрести качества, коих мне недоставало; короче, она забрала себе в голову, что должна заняться моим воспитанием и «сформировать» меня – модное выражение, заключающее в себе множество не поддающихся точному определению понятий.
Что касается меня, то, хорошенько разглядев госпожу де Сенанж, я был весьма далек от мысли, что именно она будет меня формировать. Несмотря на ее умильные взгляды, она мне казалась не чем иным, как престарелой кокеткой; я даже испытывал неловкость от ее развязных приемов. Я еще не утерял нравственной чистоты, любил скромность, которую в светском кругу именуют глупостью и ложным стыдом, – все оттого, что, если бы эти качества считались украшением души и ценились бы в обществе, слишком многим пришлось бы краснеть за их отсутствие.