Изменить стиль страницы

То было последнее слово Книги, оставлявшее привкус неясного ошеломления, смесь голода и возбуждения в душе.

5

Склонясь над этой Книгой, я с лицом, пылающим, как радуга, горел, переходя от экстаза к экстазу. Погруженный в чтение, я забыл про обед. Предчувствие не обмануло меня. То был Подлинник, священный оригинал, хотя и пребывающий в столь глубоком унижении и деградации. И когда в поздние сумерки я со счастливой улыбкой укладывал этот обрывок в самый нижний ящик, накрывая, чтобы скрыть, другими книжками, мне казалось, будто я укладываю спать в комод зарю, которая снова и снова зажигается от себя самой и, пройдя через все пламена и оттенки пурпура, вновь возвращается и не желает кончаться.

О, сколь безразличны стали мне все книжки!

Ведь обычные книжки как метеоры. Каждой из них дана одна-единственная минута, один-единственный миг, когда она с криком взлетает, как феникс, пылая всеми страницами. За эту единственную минуту, за этот единственный миг мы потом и любим их, хотя они уже являются только пеплом. И иногда впоследствии с горьким смирением бредем по их остывшим страницам, перебрасывая с деревянным щелканьем, точно четки, мертвые их формулки.

Чтители Книги утверждают, что все книжки стремятся к Подлиннику. Все они живут лишь заемной жизнью, которая в момент взлета возвращается к прадавнему своему источнику. Это значит, что книжек убывает, а Подлинник растет. Однако мы не собираемся наводить на читателя скуку изложением Доктрины. Мы хотели бы только обратить внимание на одно обстоятельство: Подлинник живет и растет. Что из этого следует? А вот что. Когда мы в следующий раз раскроем наш обрывок, неизвестно, где уже будет Анна Чиллаг и ее приверженцы. Быть может, мы увидим, как она, длинноволосая паломница, заметает своей мантией дороги Моравии, странствует в дальних краях, проходит через белые городишки, погруженные в обыденность и прозу, и раздает пробы бальзама «Эльза» простецам Божиим, терзаемым недержанием мочевого пузыря и чесоткой. Но что же станут делать добродетельные бородачи ее родного городка, прикованные к месту могучим своим волосяным покровом, что станет делать верная эта община, обреченная на уход и заботу о безмерно изобильной своей растительности? Кто знает, не приобретут ли все они настоящие шварцвальдские шарманки и не отправятся ли по свету следом за своим апостолом, разыскивая ее и повсюду играя «Дайси, Дайси»?

О одиссея бородачей, бредущих от города к городу в поисках своей духовной матери! Когда же сыщется рапсод, достойный этой эпопеи? Кому отдали они оставленный на их попечение город, кому доверили пастырство душ на родине Анны Чиллаг? Неужто не могли предвидеть, что, лишась своей духовной элиты, своих величественных патриархов, город впадет в ересь и схизму и откроет ворота — кому? — ах, циничной и коварной Магде Ванг (Издательство Антропософического Института в Будапеште), которая устроит в нем школу дрессировки и ломки характеров?

Но вернемся к нашим пилигримам. Кто не знает эту старую гвардию, этих кочевых кимвров, глубоких брюнетов могучей с виду комплекции, но с телами из ткани, лишенной плотности и соков? Вся их сила, вся крепость ушла на волосяной покров. Антропологи давно уже ломают голову над происхождением этой особой расы, всегда облаченной в черное, с толстыми серебряными цепочками на животах и с пальцами в массивных латунных перстнях.

Мне нравятся эти попеременно Каспары и Балтазары, нравится их глубокое достоинство, их погребальная декоративность, нравятся эти великолепные мужские образчики с красивыми глазами, жирно поблескивающими, как жареный кофе, нравится благородное отсутствие жизненности в пухлых губчатых телах, нравятся эти последние представители угасающих родов, одышливое дыхание их могучих грудей и даже запах валерианки, который исходит от их бород.

Иногда, подобно ангелам Лица Господня, они неожиданно встают в дверях наших кухонь, огромные и сопящие, быстро устающие, стирают пот с заросшего лица, закатывают голубоватые белки глаз, в тот же миг забывают свою миссию и, удивленные, ища выхода, предлога для своего появления, протягивают руку за подаянием.

Однако возвращаемся к Подлиннику. Впрочем, мы никогда его и не оставляли. И здесь укажем на поразительную особенность этого обрывка, которая теперь уже ясна читателю: он развивается во время чтения, его границы со всех сторон открыты любым флюктуациям и течениям.

Сейчас, например, там никто уже не предлагает гарцских щеглов, потому что из шарманок наших брюнетов, из изломов и изгибов мелодии через нерегулярные промежутки времени выпархивают эти пернатые метелочки, и рыночная площадь усыпана ими, как цветными буквицами. Ах, что за щебетливое, мерцающее размножение… Вокруг всех выступов, палок и флюгеров возникают настоящие цветастые заторы, трепет крыл и борьба за место. Достаточно высунуть из окна трость, чтобы тут же втянуть ее в комнату, облепленную трепещущей тяжелой гроздью.

И теперь мы стремительным шагом приближаемся в своем повествовании к той великолепной и катастрофической эпохе, которая в нашей биографии носит название гениальной.

И напрасно стали бы мы утверждать, будто не чувствуем уже сейчас то стеснение сердца, то блаженное беспокойство, священную тревогу, какая предшествует бесповоротным событиям. Вскоре в тиглях нам недостанет красок, а в душе сияния, чтобы расставить наивысшие акценты, обрисовать лучезарнейшие и уже трансцендентальные контуры на этом полотне.

Что такое гениальная эпоха и когда была она? Тут мы вынуждены стать на минутку такими же эзотерическими, как синьор Боско из Милана, и понизить голос до проникновенного шепота. Вынуждены подчеркивать наши выводы многозначительными улыбками и, как щепотку соли, растирать кончиками пальцев тонкую материю неуловимых факторов. Не наша вина, что порой мы будем смахивать на продавцов невидимых тканей, демонстрирующих изысканными движениями свой обманный товар.

Так была все-таки гениальная эпоха или не была? Трудно ответить. И да, и нет. Ибо есть вещи, которые полностью, до конца не могут произойти. Слишком велики они, чтобы уместиться в событии, и слишком великолепны. Они лишь пытаются произойти, пробуют почву реальности, выдержит ли она их. И тотчас отступают, боясь утратить свою целостность в убогости осуществления. А если они и напочали свой капитал, утеряли то и это в попытках воплощения, то тут же ревниво отнимают свою собственность, востребывают ее обратно, вновь воссоединяются, и потом в нашей биографии остаются белые пятна, благоуханные стигматы, затерянные серебряные следы босых ангельских стоп, рассеянные по нашим дням и ночам, меж тем как эта полнота великолепия неустанно возрастает, пополняется и кульминирует над нами, превосходя в триумфе восторг за восторгом.

И однако же в определенном смысле она целиком и полностью умещается в каждом своем убогом и фрагментарном воплощении. Тут имеет место феномен представительства и замещающего бытия. Некое событие, что касается его особенностей и собственных средств, может быть крохотным и ничтожным и однако, если поднести его к самому глазу, может открывать внутри себя бесконечную лучистую перспективу, благодаря тому что в нем пытается выразиться и ярко блистает высшее бытие.

Так что мы будем собирать эти намеки, эти земные приближения, эти станции и этапы на дорогах нашей жизни, как осколки разбитого зеркала. Будем собирать по кусочку то, что едино и неразделимо — нашу великую эпоху, гениальную эпоху нашей жизни.

Возможно, напуганные необъятностью трансцендента, в порыве умаления мы чересчур ее ограничили, подвергли сомнению и поколебали. И все же, вопреки всем оговоркам, она была.

Она была, и ничто не отнимет у нас этой уверенности, того просветленного вкуса, который еще сохраняется у нас на языке, того холодного огня на нёбе, того вздоха, широкого, как небосвод, и свежего, как глоток чистого ультрамарина.

Сумели ли мы в определенной степени приуготовить читателя к тому, что наступит, можем ли рискнуть начать путешествие в гениальную эпоху?