— Нет, пусть меня разорвут на куски, но я не уйду! — в порыве беспредельного отчаяния вскричала девушка. — О, сеньор дон Хосе де Монторья, вы же просили прощении у моего отца! Даже если он вас не простил, я тысячу раз вас прощаю, только…
— Я не могу сделать того, о чем вы просите, — сокрушенно ответил дон Хосе. — Ваш отец совершил страшное преступление. Прошу вас, уходите. Я понимаю: ваше несчастье безмерно. Но вы должны покориться судьбе, несчастная сиротка, и господь отпустит вам ваши прегрешения. Положитесь на меня: все, что в моих силах… Мы поможем вам, не оставим вас… Благодарность и жалость к вам разрывают мне сердце. Пойдемте, пойдемте со мною — ведь уже без четверти десять.
— Сеньор Монторья, — молила Мария, падая перед ним на колени и целуя ему руки, — с вами считаются в городе, вы можете спасти моего отца. Вы разгневались на меня, потому что Агустин признался вам в своей любви ко мне. Но я не люблю его, нет; и больше не взгляну на него. Я честная девушка, но он не ровня мне, и я не могу даже мечтать о браке с ним. Сеньор Монторья, ради спасения души вашего покойного сына исполните мою просьбу. Мой отец невиновен. Нет, он не мог стать предателем. Скажи мне об этом сам дух святой, я и то не поверила бы. Говорят, мой отец не был патриотом. А я утверждаю, что это ложь, ложь. Говорят, он ничего не дал на войну; зато теперь он отдаст все, что у нас есть. В подвале нашего дома зарыто много денег. Я покажу, где они закопаны, и вы заберете все целиком. Говорят, он не взялся за оружие. Ну, что ж, за него это сделаю я. Я не боюсь пуль, меня не пугает гром орудий, меня ничто не страшит; я брошусь в самое пекло и там, где не устоят мужчины, одна пойду под пули. Я стану голыми руками рыть сапы и заложу мины под каждым клочком земли, на который ступил хоть один француз. Если нужно овладеть укреплением, если нужно отстоять стену, скажите мне, и я сделаю это, потому что я ничего не боюсь потому что из всех, кто еще жив в Сарагосе, я сдамся последней.
— Несчастная девочка! — прошептал дон Хосе, поднимая ее с земли. — Пойдемте, пойдемте отсюда.
— Сеньор Арасели, — приказал старший из офицеров, присутствовавших при этой сцене, — так как капитана дона Агустина де Монторья нет на посту, благоволите принять командование ротой.
— Стойте, убийцы! — закричала Мария теперь уже не с отчаянием, а с яростью львицы. — Вы не смеете казнить моего отца — он невиновен. Предатель не он, а вы сами, трусливые палачи! Вы не в силах победить врага и вознаграждаете себя тем, что лишаете жизни несчастного старика. Зачем вы болтаете о чести, горе-вояки, если не знаете, что такое честь? Где ты, Агустин? Знайте, дон Хосе де Монторья: то, что сейчас творится здесь, — это подлая месть, подстроенная вами, злопамятный и бессердечный человек. Мой отец никому не сделал зла, а вот вы пытались ограбить его… Правильно он поступил, когда не пожелал отдать свою муку: ведь те, кто именуют себя патриотами, — всего лишь торгаши, которые наживаются на несчастьях сограждан… О господи, да из этих зверей даже слова жалости не вырвешь! Каменные сердца, варвары, мой отец невиновен, а если и виновен, то он хорошо сделал, предав ваш город: ему, по крайней мере, дали больше того, что вы стоите. Но неужели здесь нет никого, ни одной души, которая сжалилась бы над ним и надо мною?
— Уведем ее отсюда, сеньоры, хоть на руках да унесем. Несчастная девушка! — повторил Монторья. — Так больше не может продолжаться. Куда это запропастился мой сын?
Марикилью увели с площади, но я еще долго слышал ее душераздирающие крики.
— Доброй ночи, сеньор Арасели! — попрощался со мной Монторья. — Пойду попробую раздобыть чуточку воды и вина — надо же привести в себя несчастную сироту.
XXX
Прочь от меня, кошмарное видение! Не буду я спать. Но ужасный сон, который я упорно пытаюсь отогнать, вновь овладевает мной и мучает меня. Я силюсь стереть в памяти зловещую сцену, но одна ночь сменяет другую, а видение не исчезает. Мне не раз доводилось сталкиваться лицом к лицу со смертью, и я не опускал глаз, а сейчас я весь трясусь; тело мое бьет мелкая дрожь, на лбу выступает холодный пот. Шпага, обагренная кровью французов, вываливается у меня из рук, и я закрываю глаза, чтобы не видеть того, что встает передо мной.
Тщетно я гоню тебя, роковое видение! Я прогоняю тебя, но ты вновь возникаешь передо мною, ибо в моем сознании оставлен тобою слишком глубокий след. Нет, я не в силах хладнокровно лишить жизни себе подобного, хотя неумолимый долг солдата повелевает мне сделать это. Почему я не знал страха в траншеях, а сейчас весь дрожу? Могильный холод пронизывает меня. Свет фонарей выхватывает из тьмы мрачные лица, и одно из них кажется мне особенно страшным. О, это мертвенно-бледное, дикое, искаженное сверхъестественным ужасом лицо!.. Как блестят ружейные стволы! Все готово, остается только произнести одно слово, и оно — за мной. Я пытаюсь выговорить его, но тут же прикусываю себе язык. Нет, это слово никогда не сорвется с моих уст.
Прочь, прочь, кошмарное видение! Я закрываю глаза, стараюсь крепче сжать веки, но чем плотнее смежаю их, тем отчетливей зрю тебя, зловещее видение. Все замерли в мучительном ожидании; но никакие страдания не могут сравниться с моей мукой — она раздирает мне душу, восстающую против закона, который велит мне положить конец существованию моего ближнего. Время тянется, и вот повязка скрывает от меня глаза, которые я хотел бы никогда не видеть. Я не в силах взирать на это зрелище, я жажду, чтобы и мне завязали глаза платком. Солдаты глядят на меня, а я, пряча свое малодушие, силюсь придать взгляду суровость. Увы, даже в самые страшные минуты мы остаемся все теми же тщеславными глупцами. Мне кажется, что окружающие смеются над моей нерешительностью, и это, наконец, придает мне силы. Я отрываю от нёба свой язык, словно прилипший к нему, и командую: «Пли!»
Как вчера, как позавчера, проклятый кошмар не дает мне покоя и этой ночью: он терзает меня, воскрешая перед моими глазами то, что я не желаю видеть. Уж лучше не спать, лучше томиться бессонницей. Я гоню от себя сон, а проснувшись, мучаюсь, как минуту назад мучился во сне. Опять все та же канонада. Наглые бронзовые пасти орудий не смолкают до сих пор. Прошло еще десять дней, а Сарагоса по прежнему не сдалась, потому что есть еще безумцы, непреклонные в своем желании сохранить для Испании эту груду пепла и праха. Здания по-прежнему взлетают на воздух, и Франция, ступившая одной ногой на испанскую землю, продолжает терять тысячи солдат и расходовать кинталы пороха, чтобы взять с бою место, куда поставить другую ногу. Испания не отступит, пока остается хотя бы одни кирпич, на который может опираться здание ее беспримерного мужества.
Я изнемог, я больше не в силах двигаться. Люди, проходящие мимо, уже не кажутся мне людьми. Они измождены и вялы, их лица пожелтели, хоть это и незаметно под слоем пыли и копоти. Из-под опаленных бровей блестят глаза, которые видят лишь одно — врага, которого надо убить. Тела прикрыты грязными лохмотьями, головы повязаны платками, скрученными, как веревки. Люди так истощены, что кажутся мертвецами, которые восстали из страшной груды трупов на улице Импрента и пришли на смену живым. Там и сям в облаках дыма видны умирающие и над ними — монахи, которые шепчут им на ухо отходную. Но тот, кто умирает, уже не понимает их, да и сами святые отцы не слышат, что говорят. Даже слово господне утратило всякий смысл и значение. Все смешалось — генералы, солдаты, штатские, монахи, женшины, нет больше ни сословий, ни полов. Никто уже не командует, и каждый защищает город на свой страх и риск.
Я не понимаю, что происходит. Не просите меня продолжать рассказ: вокруг нет больше ничего, и мне просто не о чем рассказывать. То, что я вижу, уже не кажется мне действительностью. В моей памяти явь смешивается со сном. Я лежу в подъезде какого-то дома на улице Альбардериа и дрожу от холода; левая рука у меня обвязана тряпкой, мокрой от крови и грязи. Я пылаю в жару, но мне безумно хочется собраться с силами и вернуться туда, где идет перестрелка. Вокруг меня лежат не только трупы. Я протягиваю руку и касаюсь плеча своего приятеля, который тоже еще жив.