Изменить стиль страницы

— Успокойся, Агустин, и расскажи толком, что с тобой.

— Что со мной? Который час?

— Девять вечера.

— Остался всего час! — воскликнул он, нервически вздрогнув. — Шестьдесят минут! Но, может быть, французы уже подвели мину под эту площадь Сан-Фелипе, где мы стоим с тобой, может быть, через мгновенье земля разверзнется под нашими ногами и страшная бездна послужит нам всем могилой, всем — и жертве и палачам.

— Что еще за жертва?

— Как! Ты не знаешь? Это же несчастный Кандьола. Он заперт здесь, в Новой башне.

У дверей Новой башни стояло несколько солдат, слабый свет озарял вход.

— Да, — сказал я, — мне известно, что этот подлый старик был взят в плен вместе с несколькими французами в саду Сан-Дьего.

— Его преступление несомненно. Он показал врагам проход из Санта-Росы в дом Привидений, а знал об этом проходе только он. Улики налицо, кроме того, несчастный сегодня сам сознался во всем, рассчитывая этим спасти себя.

— И его приговорили к…

— Да. Военный суд заседал недолго. Через час Кандьолу расстреляют как предателя. Он там, Габриель! А здесь я, капитан батальона Пеньяс де Сан-Педро. Проклятые эполеты!.. Здесь я, и у меня в кармане приказ, который предписывает мне сегодня, в десять часов вечера, привести в исполнение приговор вот тут, на этом самом месте, на площади Сан-Фелипе, у подножья башни. Вот приказ, видишь? Он подписан генералом Сен-Марчем.

Я молчал, не зная, что сказать моему товарищу, оказавшемуся в столь ужасном положении.

— Мужайся, друг мой! — воскликнул я наконец. — Приказ должен быть выполнен.

Агустин не слушал меня. Он вел себя так, словно лишился разума: отходил и тут же возвращался, бормоча слова отчаяния, затем он взглянул на прекрасную величественную башню, гордо вздымавшуюся над нашими головами, и в ужасе вскрикнул:

— Габриэль, Габриэль, взгляни на башню! Разве ты не видишь, что она стоит прямо? Башня выпрямилась. Не видишь? Неужели не видишь?

Я посмотрел на башню. Она, конечно, как и прежде, стояла наклонно.

— Убей меня, Габриэль, — продолжал Монторья, — я не хочу жить. Нет, я не отниму жизнь у этого человека. Возьми это на себя. Раз уж я жив, я убегу. Я болен. Я сорву с себя эполеты и швырну их в лицо генералу Сен-Марчу. Нет, нет, не уверяй меня, что Новая башня попрежнему остается наклонной. Разве ты не видишь, что она выпрямилась? Друг мой, ты обманываешь меня. Раскаленный докрасна стальной клинок пронзил мне сердце, и брызги крови разлетаются, как искры. Я умираю от боли.

Я пытался утешить его, но в эту минуту на площади со стороны улицы Торресекас появилась фигура в белом. Взглянув на нее, я вздрогнул от страха — это была Марикилья. Агустин не успел скрыться, и несчастная девушка, обняв его, возбужденно заговорила:

— Агустин, Агустин! Слава богу, ты нашелся. Как я люблю тебя! Когда мне сказали, что ты охраняешь моего отца, я чуть не сошла с ума от радости: я уверена, ты спасешь его. Эти людоеды из военного суда приговорили его к смерти! Осудить на смерть того, кто никому не причинил зла! Но бог не допустит, чтобы погиб невинный: он отдал его в твои руки, чтобы ты помог ему спастись.

— Марикилья, Мария, родная моя! — застонал Агустин. — Оставь меня, уйди — я не могу тебя видеть… Поговорим потом, завтра. Я тоже люблю тебя, я обезумел от любви к тебе. Пусть погибнет Сарагоса, только люби меня по-прежнему. Они надеются, что я казню твоего отца…

— Господи Иисусе! Но говори так, Агустин!

— Нет, тысячу раз нет! Пусть другие карают его за предательство.

— Это ложь. Мой отец не предатель. Ты тоже осуждаешь его, но я никогда не поверю, что он виновен… Агустин, сейчас ночь. Развяжи ему руки, сними с ног его кандалы, выпусти старика на свободу. Его никто не увидит. Мы убежим и скроемся здесь, поблизости, в развалинах нашего дома, под сенью кипариса, в том самом месте, откуда мы столько раз смотрели на шпиль Новой башни.

— Подожди немного, Мария, — в необычайном волнении взмолился Монторья. — Это не так просто сделать — на площади столько народу, да и солдаты готовы разорвать узника. Завтра…

— Завтра? Ты сказал — завтра? Ты смеешься надо мною! Выпусти его, Агустин, сейчас же выпусти. Если ты откажешься, я стану думать, что любила самого подлого, трусливого и презренного из мужчин.

— Мария, господь слышит нас, а он знает, как я люблю тебя. Клянусь всевышним, я не обагрю рук кровью этого несчастного — скорее уж сломаю свою шпагу; но зову бога в свидетели — я не могу освободить твоего отца, Мария, само небо карает нас.

— Ты обманываешь меня, Агустин, — тоскливо и растерянно сказала девушка. — Ты в самом деле не можешь его освободить?

— Да, не могу. Если бы даже сам господь в образе человека пришел просить у меня свободы тому, кто продал наших героических земляков, кто подставил их головы под меч французов, я и тогда ответил бы отказом. Есть высший долг, и я не могу его нарушить. Бесчисленные жертвы предательства, сданный город, попранная честь, нации — это не забывается, это такое бремя, которое безжалостно давит на мою совесть.

— Мой отец не мог стать предателем, — вспыхнула Марикилья, отчаяние которой внезапно сменилось приступом гнева. — Это все наветы его врагов. Те, кто называют его предателем, подло клевещут, и ты, самый жестокий, самый бесчеловечный из всех, тоже клевещешь на него. Неужели я тебя когда-то любила? Нет, это невозможно, мне стыдно даже подумать об этом. Ты сказал, что не отпустишь его? Зачем же ты тогда живешь, на что ты годен? Неужели ты надеешься своей кровожадностью снискать благоволение этих бесчеловечных дикарей, которые, делая вид, что защищают город, разрушили его? Что для тебя жизнь невинного и отчаяние сироты! Ничтожный эгоист и честолюбец, я ненавижу тебя сильнее, чем любила! Неужели ты думал, что ко мне можно явиться с руками, запятнанными кровью моего отца? Нет, он не предатель! Предатели — это ты сам и твои друзья. Боже мой! Неужели ничья благородная рука не протянется, чтобы защитить меня? Неужели среди стольких мужчин не найдется ни одного, кто решился бы помешать преступлению? Несчастная женщина мечется по городу в надежде встретить сострадательную душу и наталкивается на одних лишь зверей!

— Мария, — умолял Агустин, — не разрывай мне сердце: ты требуешь невозможного. Этого я не сделаю, не могу сделать, хотя бы ты обещала мне в награду вечное блаженство. Я уже пожертвовал всем и заранее знал, что ты возненавидишь меня. Если есть человек, который собственными руками вырвал из груди свое сердце и втоптал его в грязь, считай, что этот человек — я. Сделать больше — не в моих силах.

Мария Кандьола была в состоянии крайнего возбуждения: яростный гнев сменялся у нее самой трогательной нежностью. Только что она была в совершенном неистовстве, теперь же разразилась горькими слезами и простонала:

— Боже, что я наговорила! А ты сколько глупостей наболтал! Нет, Агустин, ты не можеть отказать мне в моей просьбе. Я же так любила тебя и люблю! С того дня, когда я впервые увидела тебя в нашей «башне», я ни на миг не переставала думать о тебе. Ты казался мне самым любезным, благородным, скромным и храбрым из всех мужчин. Я любила тебя, не зная, кто ты такой: ты не назвал мне ни своего имени, ни имени своих родителей, но если бы даже ты был сыном сарагосского палача, я все равно любила бы тебя. А ты забыл обо мне, Агустин, как только мы расстались. Это же я, Марикилья! Я всегда верила и продолжаю верить, что ты не отнимешь у меня отца, которого я люблю так же, как тебя. Он добрый, он никому не сделал зла; он просто несчастный старик… У него есть свои недостатки, но я их не замечаю, — я вижу в нем только хорошее. Я не знала матери: она умерла, когда я была совсем еще ребенком; я всегда жила одна, отец вырастил меня вдали от людей, и вот среди этого одиночества появился ты, которого я полюбила. Не встреть я тебя, мне был бы безразличен весь мир, кроме моего отца.

На лице Монторьи я отчетливо прочел колебание. Он испуганно поглядывал то на девушку, то на часовых у входа в башню; дочь Кандьолы, проявив поразительное чутье, сумела воспользоваться слабостью юноши и, бросившись ему на шею, прибавила: