Изменить стиль страницы

Юмор внушал ему священный ужас.

Достаточно было письма от Калоджеро, чтоб возродить забытое прошлое. Да, господин Бонавиа, Сицилия не позволит вам ее забыть — эта отвергнутая, униженная Сицилия! Альфио был расстроен. Он не хотел вспоминать о Сицилии. Так ему было легче. Но как быть, если письмо вызвало снова думы о прошлом? «Мы уже больше не в силах…» — прочел он в нем. И перед Альфио одна за другой проносились эти картины: испепеляющая нищета, безработица, дети в отрепьях… «Оставаться — значит прозябать в нужде до последнего дня, заработать немыслимо…» Да, такую нищету он хорошо знал. Он ее сам испытал, и ужас перед прошлым все еще не покинул его. И все же его представление о прошлом со временем изменилось. Ему трудно было объяснить причину. Несколько строк, написанных рукой малограмотного брата, вызвали тоску по родине. Родина — это ведь не только безработица, вечная борьба за труд, куча несправедливостей, тяжелая нужда, это ведь еще и Калоджеро, его особая манера говорить, такая характерная, проникновенная, приближающая все эти дорогие сердцу образы и горестные сцены жизни. «Как животворная рука господа, облегчившая страдания человеческие, помоги нам, брат, добудь необходимые бумаги для меня и для Агаты, чтоб мы могли вырваться отсюда…» — молил Калоджеро.

Письмо не вызвало у Альфио ни горечи, ни досады. Наоборот. Он испытывал подъем чувств, желание немедленно поделиться и тут же рассказать обо всем, да еще помогая себе жестами, как в прошлом: «У меня, знаете ли, есть брат Калоджеро… Он тоже собирается мигрировать». Альфио хотелось ощутить радость поддержки, насладиться своим благодеянием. Где-то в глубине души вдруг воскресли черты, которые он считал угасшими. Характерный для сицилийцев деспотизм, желание подчинить, быть главой семьи. Как во сне, ему уже виделись за каждым прилавком Малберри-стрит члены семьи Бонавиа; Калоджеро — хозяин итальянского базара, владелец которого уступал свое дело. Калоджеро смог бы торговать там машинками для приготовления равиоли, спагетти, макарон, он был бы единственным поставщиком кофейных мельниц, терок для сыра, скалок для теста, у домохозяек квартала они пользуются большим спросом. Все это было бы на базаре Калоджеро, — портреты Мадре Кабрини, виды Везувия, биографии святых из серии «Рай». Он ворочал бы делами, этот Калоджеро!..

Что за письмо! Как живительный воздух! Альфио подобрел, стал веселей. А эта шестнадцатилетняя Агата, дитя, ставшее женщиной. Ее просто небо послало. Наконец-то появится здесь брюнетка с золотистой кожей, глубокими глазами, блестящими волосами, да еще причесанная по моде Соланто — спокойный круглый шиньон, положенный низко, почти на затылке. Благословение божье! Маленькая Агата… А может, поручить ей заведовать итальянской бакалейной лавкой? Это в двух шагах от Альфио, продают там только итальянские продукты. Если ей вначале немного помочь, она прекрасно справится, эта малышка, а дела семьи Бонавиа значительно улучшатся. Ну конечно… Им нужно выбраться оттуда.

Как он раньше не подумал об этом?

* * *

Кармине занялся хлопотами, и они не без труда, правда, увенчались успехом. Пришлось хитрить. Никогда еще иммиграцию так не ограничивали, как в тридцать девятом году. Но настойчивости Кармине, его упорству было нелегко сопротивляться. Он принимал такой любезный вид, «взламывал двери» самым спокойным, вежливым, элегантным образом. Его встречали резкостями: «Почему, черт возьми, эти итальянцы не могут оставаться у себя? Зачем им в Соединенные Штаты? К чему здесь их крестьянские добродетели, в Нью-Йорке они непригодны. Ведь ясно же». И Кармине не спорил, даже поддакивал: «Ясно… Ясно…» — как будто его уже убедили.

В искусстве добиваться желаемого, не вступая в борьбу с противником, Кармине слыл мастером.

Несколько месяцев спустя на Малберри-стрит готовились встречать еще двух Бонавиа. Все было по закону, с единственным отклонением — они явились втроем. Агата родила в пути мальчика. Это было сюрпризом.

Скрывать уже весьма заметную беременность было не так-то просто. Но это могло помешать отъезду, испортить все дело. Вот почему Агата решила вообще умолчать о предполагаемом событии, даже мужу не говорить. А вдруг он не захочет взять ее с собой? Оставит ее пока тут, ведь так уже бывало со многими женщинами из Соланто, одинокими, несчастными созданиями, живущими надеждой на письмо, денежный перевод, которые прибывали все реже. Этим покинутым было трудней, чем вдовам. Зачем подвергать себя подобному риску?

Агата разыскала в Палермо бесподобный корсет, такого она не нашла бы ни в одном городе мира, просто безжалостные тиски. Трудно описать эту сложную броню со всеми тянущимися от нее шнурками и крючками. Даже палача инквизиции тут было чем напугать. И все же Агата надела корсет, не колеблясь ни минуты. Только шестнадцатилетние бывают такими отчаянными… Зато эффект оправдал ее ужасные мучения. Правда, Агата не могла ни сесть, ни нагнуться, но стало не так заметно уплотнение ее талии. Даже у Калоджеро не возникло никаких подозрений. Сыграло свою роль и то обстоятельство, что она и прежде не соглашалась при нем раздеваться.

Так они уехали. Калоджеро вел себя с большим достоинством и думать не думал, что его ждет скорое отцовство. Агата выглядела скованной и пыталась всячески скрыть свою тайну. Три дня она терпела как могла. Каждую минуту ей казалось, что вот-вот начнутся роды. Но такова уж была Агата, решения ее были твердыми. Надо выдержать — значит, не дрогнет. Она удивлялась той поспешности, с какой ребенок стремился на свет божий. Что ему не терпится? Не сыграет ли он с ней злой шутки тем, что роды начнутся вблизи какого-нибудь порта? Только в открытом море она может вызвать судового врача, рассказать обо всем Калоджеро — словом, поднять тревогу. Тогда уже риска не будет. А вот если все случится около какого-нибудь порта? Придется ли им прервать поездку? Нет, это было бы ужасно. Ну, значит поменьше есть, почти не двигаться и, главное, владеть собой.

Кроме Агаты в каюте были еще три женщины-немки, с которыми она держалась весьма осмотрительно. Одна пассажирка почтенного возраста спокойно сидела в своем углу. Ей бы Агата еще рискнула довериться. Но другие! Что это были за штучки! Обе носили плотно облегающие брюки, не переставали курить, усердно грызли пряное печенье и соперничали, сравнивая свои бюсты с единственной целью убедиться, что и у той и у другой их трудно было обнаружить. Все эти повадки вызывали у Агаты невыносимое отвращение, а у дам — неумеренную жажду. Они вытаскивали из своих чемоданов крепкие ликеры и ночью их распивали. Чего только не насмотришься в дороге…

Агата искала убежища в постели, которую тут же стыдливо задергивала занавеской. В укрытии она ожесточенно принималась за тесемки и крючки своего корсета, со вздохом облегчения расстегивала его и, распростертая, неподвижная, тихо лежала, озадаченно созерцая эту штуку, эту взбухшую странную гору, выросшую на ее теле.

Однажды вечером, когда в каюте было очень шумно и обе немки плясали друг с дружкой какие-то бесстыдные танцы, Агата ощутила, что час пробил, роды начинаются. Она попыталась убедить себя в обратном, еще раз повернулась, хотела уснуть, начала твердить: «Синий как ночь, как ночь, как ночь…» Но в ту минуту, когда эта фраза начала оказывать действие, внезапная боль заставила Агату вскочить рывком, будто ее вдруг пронзили с обеих сторон ножами, разрывающими ее чрево. Не в состоянии больше сдерживаться, Агата отдернула занавески и, жестом умоляя о тишине, прошептала:

— Я рожаю, пожалуйста, мадам, помогите мне.

Она сквозь пелену приметила ошеломленное выражение на лицах своих спутниц. Они бросили танцевать и опрометью выбежали из каюты. Одна еще колебалась, но другая тянула ее за собой:

— Ну… идем же… Это ее ошибка, раз попалась, приходится расплачиваться. Ну и дела… — Их больше всего шокировало то, как эта девочка с голосом школьницы попросила помочь ей родить, как будто бы она просила дать ей варенья.