Изменить стиль страницы

— Садись на нос, Рикардо, и, когда появятся скалы, сразу давай сигнал.

Рикардо становился таким важным. Ему было пять лет, и он считал, что принимает участие в опасном приключении. Стоя на коленях на носу лодки, он не сводил глаз с воды, чтоб минута беспечности не стала для нас роковой. Лодка шла с попутным ветром, а Антонио обнимал меня. Иногда ветер затихал и лодка внезапно переставала плыть. Рикардо в таких случаях проявлял себя таким деликатным спутником, что его невинное сообщничество приводило нас в смущение. Он завладевал кучей иллюстрированных журналов, которые мы для него брали, и, повернувшись к нам спиной, погружался в приключения Тарзана. Антонио, не теряя своего беспечного, почти безучастного вида, ложился на дно лодки, и мы обнимались. Мы долго оставались в этой позе, целуя друг друга, а лодку несло по волнам, и море расстилалось под ней, как огромная простыня, и ровный морской шум убаюкивал нас.

Очертания залива вдали завершались горой Пелегрино, и хаос ее скал напоминал то трубы гигантского органа, рисующегося в небе, то пламенеющий силуэт бога, возлежащего на воде. Мы почти не разговаривали, ограничиваясь односложными репликами, какими-то полуфразами, которые заменяют беседу, когда солнце так жарко пылает. «Как все было бы просто, если б я тебя не так сильно любил», — эти слова Антонио мне особенно запомнились на этой морской прогулке. Порой нас охватывала нежность к этому послушному ребенку, который так охотно входил в нашу игру, Антонио звал его:

— Иди к нам, Рикардо! Ложись спать с нами.

Слова эти произносились так естественно, что счастливый Рикардо тут же кидался к нам, радостно смеясь при мысли о том, что он разделит наш сон. Он играл в «спать с нами» так же, как раньше играл в «вести лодку». Помню, как он искал на плече у Антонио местечко, куда положить голову. Антонио становился иным. Странная вещь, он сразу утрачивал свою внешнюю жесткость, выдержку, властность, но не терял обаяния. Все это ему шло. Я часто следила за ним прежде во время купания, видела, как он плавал, нырял, часто бывал вспыльчивым, легко раздражался; теперь он был воплощением нежности, в которой мне хотелось раствориться. Да, это было так. Антонио проявлял к Рикардо теплоту, на которую способен только молодой итальянец. Ведь Рикардо был ему никем. В других странах молодой человек знатного происхождения просто не отважился бы так заботиться о постороннем мальчишке. Антонио снимал с него мокрые штанишки, сушил их, менял ему одежду, а когда мы оставляли лодку, нес ребенка на руках. Эти заботы о Рикардо выглядели как проявление мужественной силы и не могли его унизить в моих глазах. Однажды, когда мы возвращались, Антонио захотел зайти в тратторию. Женщина, которая нас встретила, осыпала похвалами Рикардо, а затем по-дружески добавила: «Не надо спешить со вторым… Вы оба еще слишком молоды». Потом сказала, что у меня измученный вид (мы возвращались с этих прогулок в жалком состоянии), и предложила мне сабайон[13] — это, мол, придаст бодрости. Я смутилась. Мы еще не были близки друг с другом, а нас уже принимали за молодоженов.

Такая жизнь лишала нас сил. Желания наши крепли, мы становились рассеянными, безразличными ко всему, точно с луны свалились. Мы были вялыми, казалось, засыпали на ходу. Родители это заметили. Барон де Д. и доктор Мери не раз обсуждали происходившее и повторяли: «Дети любят друг друга», «Влюблены, это очевидно». Так длилось несколько недель, пока мы не решили покончить с испепелявшим нас вожделением. И фраза: «Дети любят друг друга» говорилась тогда, когда мы уже были любовниками. Антонио вскоре понял, что наша жизнь может стать трагедией. Надвигавшаяся беда торопила нашу любовь, мы стали смелей, потому что сгущались сумерки.

* * *

Все началось с тех трех ударов в дверь, которые в один сентябрьский день раздались во дворце Соланто. Вошел карабинер. Эти три удара, медленные, весомые, прозвучали в огромном вестибюле гулко, с подлинным театральным эффектом. Они походили на страшное эхо шагов Командора в последнем акте «Дон Жуана». Каждый жест карабинера, не знавшего об этом, предвещал несчастье. Минуту он оставался неподвижным, потом, порывшись в кармане, вытащил бумажник, а из него повестку, предназначенную «тому из трех господ, кто носит имя Антонио». Лицо карабинера было жалким, противным. Он улыбался. Козырек его фуражки посредине был сломан. Движения его казались столь обычными: неловко приблизился к нам, наверно, гвозди на его сапогах скользили по мраморному полу, поискал глазами того, кто ему нужен, протянул Антонио листок. Руки соприкоснулись, листок перешел от одного к другому, и внезапно каждый из нас обрел полную ясность мысли. Мы поняли все. Это обрушилось на нас с жестокостью лавины. Нет смысла читать голубой листок. Мы знали, что в нем. Приказ. Антонио вызывали в Моденскую школу. В армии не хватало командиров, учащихся-офицеров призвали досрочно. Мы это поняли. Антонио положил конверт в карман, даже не открыв его. Карабинер смотрел на него с удивлением, он был ошеломлен. Подобное поведение показалось ему ненормальным.

— Вы даже не посмотрите, в чем дело?

На лице Антонио ни малейшего волнения.

— Некуда торопиться. То, что вы мне принесли, не так уж интересно.

Потом он улыбнулся. Его иронический взгляд и презрение в голосе разволновали несчастного парня, и он растерянно повторил:

— Ну что же это? Вы не открыли конверт… Не прочли…

Я помню тихий шепот Антонио:

— Проводи его на кухню, пусть ему дадут там стакан марсалы. Это его подбодрит…

Он пытался сказать это с иронией, а мне было больно от собственной трезвости. Я теперь представляю себе Антонио иным, чем он был тогда, таким, как он стал впоследствии, и этот новый Антонио долгие годы преследует меня по ночам, дрожащий от холода, плохо одетый, с окоченевшими пальцами, ослабевший от голода, почти лишившийся движения. Мне горько видеть его таким, стыдно, что довели его до такого жалкого вида. Разве этот изнуренный солдат, предмет насмешек и издевательств, переживший столько поражений, — разве это Антонио? Где же тот юноша, такой сильный, красивый, воплощение мужественной грации? Ему пришлось воевать почти что голыми руками, участвовать в боях, обреченных на провал, быть в подчинении бездарных командиров. Он обладал такой уверенностью, хорошо разбирался в технике, но попал в обстановку хаоса, полного препятствий и помех. Мне тяжко думать о его падении, вспоминать, как обреченно шел он среди людей в рваных ботинках, с кровоточащими ногами, напевающих тоскливые песни; разве они товарищи для Антонио — эти жалкие бродяги, униженные поражением солдаты? Он был молод, силен, неистов. Он был сама смелость, этот опаленный солнцем юноша, который лежал около меня на дне лодки. С тех пор как его превратили в эту бледную, скорбную тень, в солдата, погибшего в глубоком овраге, я не решаюсь вспоминать ни наши пережитые радости, ни то, как я его любила. Но еще слишком рано говорить об этом. Пусть эти несколько слов, несколько фраз послужат читателю как надпись на могильной плите, воздвигнутой моей долгой тоской. Они посвящены блистательной красоте Антонио, в смерть которого я не могу поверить.

Я плохо описала важнейший этап моей жизни, каждая деталь которого так тесно связана с моим душевным изгнанием. То, что происходило в тот день в замке Соланто, на первый взгляд ничем особенным не отличалось. Был призван на военную службу двадцатилетний сицилиец. Ничего невероятного. Такой же приказ получили и другие молодые люди его возраста. И все же покорность Антонио выглядела непонятной в этих обстоятельствах. Антонио презирал этот режим, почему же он признал за ним право располагать его жизнью? Не надо только составлять себе неверное понятие об этой покорности. Антонио не из тех, кто подчинился из опасения прослыть предателем. Дезертировать? Это было бы проще всего. Тем более в Сицилии. Если ты не согласен с этим воинственным бредом, разве это предательство? Просто Антонио не из тех, кто рассматривает войну как шикарную игру или как наивысшую проверку сил. Нет. Он подчинился с героической беспечностью, проявил полное равнодушие. Антонио уехал, считая, что действовать иначе было бы дурным тоном. Сказал, что хочет сам «посмотреть», все равно «наша молодость уже искалечена».

вернуться

13

Сырой яичный желток, стертый с сахаром.