«Дядя Беньямин, — Лала обратилась на идише к закупщику, — ты меня не узнаешь?»
«Кто такая? С трудом от тебя отвязался!»
«Я — Лея, дочь твоей сестры, Ципоры».
«Сестра жива?»
«Нет, все погибли, только Моше с семьей живы, они остались в Италии».
«Так я и думал. Видишь, как я тебе помог, благодаря мне ты на свободе. Не будь здесь меня, ты бы отправилась в гарем, а так, община тебя выкупила. Потому что все евреи — одна большая семья, и мы должны помогать друг другу, и Бог нам поможет. Почему ты не вышла замуж, тебе ведь уже должно быть лет восемнадцать? Вот и доигралась. Но я тебя не оставлю, сиротинушка — пойду завтра в синагогу и буду за тебя молиться. А дом, вы жили в роскошном доме, кому он достался?»
«Не знаю, дом был арендованным».
«Жаль, что не собственным, очень жаль. Твой отец был недальновидным человеком, я предупреждал Ципору…»
Микита вернулся, когда девушек и след простыл. Друзья тянули его к кадушке, смотри, твоя доля, никогда столько не было. Они с удовольствием жменями пересыпали монеты, ворошили звонкое месиво из цехинов, дукатов, реалов и злотых. Микита не слушал, где она? Смотри дружок, твоя доля! Где она? Куда увели? Дворец Топкапы, сераль, где это?! Он побежал, плутая, продираясь сквозь толпу, ошибаясь дорогой, сабля мешала, била по ногам, — где? куда? — поскользнулся, упал, люди добрые, помогите, вскочил, потерял направление — и опоздал. Девушки вошли в Ворота Счастья, выход из которых был заказан, и ворота уже закрылись на засов. Микита колотил в ворота, жинка моя, жинка моя, коханка, жинка, выхватил саблю и стал рубить ею по воротам, но даже не поцарапал их. Он опустился на землю и заплакал. Там и остался. Он и сегодня сидит, прижавшись к воротам, дряхлый старик, его показывают американским и японским туристам. Они заходят внутрь, а его не пускают — у него нет билета. «Ривку, Ривку вы видели там?» — спрашивает он выходящих. «О, йес, Ребекка, конечно, видели». И он счастлив и его лицо озаряют благодарность и умиление. Туристы бросают ему мелкие монеты, но старик не берет их. «Он не притрагивается к деньгам. Когда-то очень давно он потерял любимую из-за денег», — поясняет гид. И туристы понимающе кивают головами.
Сделка была совершена и участники еще не успели разойтись, как началась высадка взятых татарами в полон русских женщин и на пристани стало тесно. Татары пришвартовали щебеку, судно средней величины, и молодые русые женщины, востребованный товар, сходили на пристань. Перед ними бегал низкорослый, как карлик, кривоногий и большеголовый татарин, играя длинным плетеным хлыстом. Он, как цирковой дрессировщик, то выписывал хлыстом в воздухе замысловатые фигуры, то волочил его за собой по грязной к вечеру мостовой стамбульского порта. К его плоскому лицу была припечатана гримаса радостного смеха, а изо рта, как частые залпы короткой ружейной стрельбы вылетало «ха, ха, ха, ха, ха». Женщин разлучили с семьями, оторвали от них грудных детей, рассортировали по возрасту и перед высадкой на берег, как скот, окатили водой для придачи товарного вида. У нескольких в дороге случился выкидыш, заболевших и оказывавших сопротивление просто выбросили за борт — неизбежные производственные издержки. Некоторые были нагие, другие — в разодранной одежде. Слезы и крики первых дней плена сменились воем, который стоял над ними плотным столпом до небес. Их разместили в женских рядах невольничьего рынка, и к утру цены на белокожих рабынь поползли вниз.
Запорожцы все как один, набычив шеи и насупив брови, исподлобья наблюдали позорный парад славянок. Они цедили сквозь зубы проклятия и угрозы и сжимали рукоятки сабель. Татарва, погань бусурманская.
«Достопочтенные господа казаки, — обратился к ним толмач, — челеби банкир хочет познакомить вас с последним еврейским изобретением — страховкой кораблей и грузов на случай пиратского захвата или кораблекрушения».
«А шо це такэ, страховка, это что, когда страх?»
«Что вы, панове казаки, это без страховки страшно, с ней-то как раз и не страшно. Вот вы везете ценный груз и солидную сумму наличными. В цивилизованных странах не принято возить деньги в бочонке, это неудобно, и вас могут легко ограбить. Если вас возьмут на абордаж пираты…»
«Это ты брось, у нас семипядные пушки-пищали, мы сами кого хошь ограбим.»
«В этом мы не сомневаемся. Но не исключена возможность кораблекрушения. Черное море очень коварно».
«Наша Христова вера нам помогает. Верно я говорю, братове?»
«В том-то и дело, что на Бога надейся, а сам не плошай. Мы предлагаем вам, дорогие паны, возмещение убытков в случае кораблекрушения и даже, не приведи Господи, вашей гибели. Ваши семьи получат полную стоимость груза».
«Это ты брось. Как же мы это проверим, коли нас не буде? Вы, жиды, хоть черта проведете».
«А как насчет векселя? Вы можете вложить ваши деньги в наш банк, а когда вы, даст Бог, приплывете в следующий раз, то получите по векселю все ваши деньги плюс двадцать процентов годовых — кругленькую сумму! Не прилагая никаких усилий, вы заработаете много денег. Примите наши гарантии, с этого момента вы становитесь нашими партнерами. Ну, как мы можем вас обмануть?! Это все равно, что обмануть самих себя, мы же с вами партнеры».
Казаки между собой: «Ну, что я вам говорил, евреи делают деньги из воздуха! Жидовское племя мошенников. Ну и хорошо, что делают, це наши деньги! А как обманут? Шеи свернем. Шибко большой навар получается. Не можно отказаться. Никак не можно. А как обманут? Не обманут, мы же снова с товаром приплывем. Не можно отказаться».
«Ну, добре. Клянемся крестом святым, обманите — шеи свернем».
Циля после обращения в ислам стала Наджлей («широкоглазой»). В гареме ее обучили турецкому и арабскому языкам, Корану, каллиграфии, рисованию, томным танцам и хорошим манерам. Сераль выгодно отличался от института благородных девиц уроками изощренных любовных игр и невыгодно — жестокими казнями тех его обитательниц, кому этот земной рай был не по душе. В интригах Наджля не принимала никакого участия и не объедалась сладостями как ее товарки. Скука, бич гаремной жизни, ее не коснулась, она была всегда занята: Циля-Наджля часами сидела без движения, сложив ноги по-турецки, с широко открытыми голубыми (и эта — голубоглазая!) глазами и смотрела ей одной видимый, всегда один и тот же фильм.
Только однажды ей выпало счастье стать гезде — удостоившейся взгляда султана, и черный евнух торжественно уведомил ее об этом. Наджлю отвели в хамам и искупали в розовой воде, натерли ее тело благовониями, вплели в волосы нити жемчуга и закапали в глаза капли, расширяющие зрачки. Но султана отвлекла неудачная попытка турецких военных кораблей прорвать надолго затянувшуюся морскую блокаду Стамбула и Салоник. Венецианцы наглели с каждым днем и нанесли уже изрядный ущерб экономике и престижу Османской империи. Они препятствовали заходу в порт иностранных кораблей, и ни одному казачьему судну больше не удавалось пришвартоваться к стамбульской набережной. Правитель был так огорчен, что позабыл о Наджле, и ему не решились напомнить, а та, не подавая виду, в душе порадовалась такому повороту событий. Теперь она могла снова вернуться к просмотру любимого фильма.
Это был день стирки, Циля собрала белье по домам и ушла на реку с рассветом. Когда полоскали белье, она поймала на себе очень странный взгляд прачек-хохлушек и услышала шепот «батько… мамо», но они замолчали, когда она подошла к ним, чтобы узнать что случилось. Вечер, она идет домой по проселочной дороге, поспевает за своей длинной тенью, спине тепло от солнечных лучей, а грудь холодит прохлада. Натруженные руки гудят, но это ничего, она заработала немного, и можно будет купить мяса на субботу. Она любуется оттенками осенних кленовых листьев, от бледно-оранжевого до ярко-красного. Издали девушка замечает, что дверь их мазанки открыта. Из дома выскакивает собака с большим куском мяса в зубах. Почему это мать уже купила мясо, ведь до субботы еще далеко? Собака смотрит на нее совершенно так же, как прачки на реке. Циля заходит в дом и видит всех порубанными. Весь тяжкий труд, боль, крики, субботние молитвы — все порубано саблями. Голова матери валяется в изголовье сестренки, так что получается очень смешно, будто у сестренки огромная голова. Ноги отца, одна брошена на порог, другая закинута на печь, как будто отец шагает семимильными шагами. Маленькие тельца накрошены, как для жаркого, и разбросаны по полу, а какие-то куски тел плавают в казане. На лежанке для пыхтения — гора рук, маленьких и больших. Циля слышит писк и замечает шевеление. Вздутый живот мертвой матери, почему-то зашитый нитками, шевелится. Быстрее, быстрее, девушка хватает кухонный нож, разрезает нитки, быстрее, ребенок еще жив — и вытаскивает из материнской утробы мокрую от крови издыхающую кошку.