Изменить стиль страницы

— Как хорошо, что ты приехал, Моня. Хаим с рассвета на винограднике, к обеду вернется. В этом году будет хороший урожай, и все оттого, что он не послушал тебя с этими твоими новыми методами прививки лозы. Зачем рискованные новые, когда есть проверенные старые. Ты пообедаешь с нами, сынок, как я рада. С субботы осталась рыба, молдаване наудили в нашем пруду, ты знаешь, Хаим разрешает, так они наудили для себя и для нас, я сварю мамалыжку, смотри какая сметана, заглядение, и молодой чеснок. Илянка живо спустится в погреб за простоквашей.

— Какая простокваша? Война, мама! Ты что не слышала о вероломном нападении Гитлера на Советский Союз?!

— Всего год, как зашли Советы, а ты уже разговариваешь совсем как они. Они что, заказали у тебя картину? Так я и знала, что нет. Когда отец дал тебе денег, чтобы ты поехал в Бельгию и выучился на инженера, что ты сделал? Ты поступил там в свою Брюссельскую Академию художеств и выучился на художника.

— Собирайся, ты слышишь, не мешкай!

— Он приехал, чтобы кричать на родную мать!

— Румыны будут здесь…

— Так я скажу румынам «давно не виделись». Отец ни на день не может отлучиться, каждую лозу надо обласкать, иначе она тебе отомстит. Виноградник как малое дитя, за ним глаз да глаз нужен и за работниками тоже.

— Это неважно сейчас. Надо запрячь волов.

— Это важнее всего. Земля… А волы в работе…Хаим не позволит.

— Вы не можете оставаться. Женечка и ее родители ждут вас, мы едем…

— Куда?

— Ты спрашиваешь «куда», это уже лучше.

— Я спрашиваю «куда», потому что — никуда.

— Мама, сядь, я не кричу, послушай, это — пикуах нефеш.[1] Не хочешь думать о себе, подумай об отце. Ты знаешь, что немцы и румыны делают с евреями?!

— Тоже мне ребе! Вспомнил пикуах нефеш! Было бы лучше, если бы ты стал раввином. Нашел себе еврейскую профессию — художник! Вот так взять и уехать? А табак что, сам будет сушиться, а если он пересохнет, не дай Бог, что тогда? А жалование работникам? Когда живешь среди сплошных молдаван надо быть очень честным и надо ходить на их свадьбы, правда есть там почти ничего нельзя, даже в голубцы они крошат свинину.

Флорика ткет для нас ковер, я вместе с крестьянками красила шерсть отварами из кукурузных початков, луковой шелухи и кожуры дуба. Это коричневые цвета, а голубую и алую краску мы купили в городе. Флорика выткет в нижнем углу фигурки хозяина и хозяйки, это — мы с Хаимом.

Ковер…

— Вот видишь, мама, и ты тоже — художник.

— Ковер — это очень важная вещь, он греет дом и душу. Зачем нужны твои картины? Ковер все равно красивее их, потому что в нем есть радость, а в твоих картинах — нет.

— В этом ты наверно права, мама. Так заплати ей за ковер и собирайся в дорогу?

— Он же не закончен. Это что, как с твоими картинами только наоборот? Когда у тебя что-то купили наконец с выставки в Бухаресте, ты картины отдал, а денег получить не успел. Ты, конечно, не виноват, Советы зашли в Бессарабию без церемоний, и вы с женой могли застрять в Бухаресте. Хотя другой на твоем месте… Да, сестра Флорики Ленуца осенью справляет свадьбу, почему ты не спрашиваешь, за кого она выходит. Мы приглашены и ты с женой тоже. Их семеро детей в семье, вас у меня тоже было семеро, а подняли мы с Хаимом только троих. Оставить могилки… В газете, в той, из Бухареста, тебя называют «певцом бессарабского крестьянства», певцом, но ведь у тебя нет ни голоса ни слуха, это у Абрашечки был голос, когда он плакал в колыбельке, все соседи говорили: «ничего себе голосок у вашего ребенка». Если бы он выжил в той проклятой эпидемии, он бы выучился на инженера. На свадьбу не вздумай дарить им портрет, не позорь нас, ну тот, ты писал портрет их матери и все время называл ее «Мадонной». Где ты только набрался этих гойских слов?

Таким или иным был их последний разговор, откуда мне знать, ведь это было задолго до моего рождения, но даже если бы мне довелось его услышать, я бы все равно ничего не поняла — они говорили на идише. Семейные обиды, пережившие обидчиков, реплики, не предназначенные для моих детских ушей, старые письма и новые догадки послужили материалом, из которого лепилась эта сцена. Может быть все было по иному. Бабушка послала за мужем. Дед, бородатый, библейской внешности крепкий мужчина, лицо, шея и руки до локтей покрыты сероватым молдавским загаром, в отвороте рубахи видна белая кожа, ничего не стал объяснять сыну. Многие годы тяжелого физического труда бок о бок с крестьянами сделали его немногословным и замкнутым. Бабушка была сурова, как всегда полна горечи и не нашла ласковых слов для прощания. В одном я уверена, она смотрела вслед сыну хорошо знакомым мне взглядом.

Первое время их прятали крестьяне, потом кому-то приглянулся дом и на них донесли. К тому времени евреев в округе уже не осталось, и транспорта специально для двух стариков полицаи не стали вызывать. Стояла осень. Из всех подворотен текли ручьи свежеотжатого виноградного сока, слышался глухой спотыкающийся барабанный бой и высокие голоса скрипок — совсем рядом третий день гуляла свадьба. Их вывели на окраину села и расстреляли у дороги при единственном свидетеле. Им был деревянный Иисус Христос, пригвожденный к высокому кресту, орудию его казни.

Ничего никому не досталось. Дом сгорел, колхоз выкорчевал дедовские капризные европейские сорта винограда, — они не вписывались в общий массив и за годы войны совсем захирели, и запретил ловить рыбу в пруду. Только портрет, который упомянула бабушка, выжил и находится в собрании Государственной Третьяковской Галереи под названием «Крестьянка». Нашла я его в пригороде Хайфы в одной румынской семье, где портрет продержали за шкафом в пыли более полу-века.

Передо мной газетный лист из семейного архива. Прямо под заголовком центральной румынской реакционной газеты «Universul» за 22 мая 1940 года — две большие репродукции картин еврея Макса Гамбурда. На обороте листа — репортаж о параде войск вермахта на Елисейских Полях в Париже, выдержанный в бравурных тонах. Румыния была союзницей Германии. Каждый раз, когда я разглядываю этот ветхий листок, чудится, как кривая рожа (не лик ли это эпохи?) подмигивает мне — не доглядел, мол, редактор…

Париж… Здесь, пожалуй, самое время дорассказать о парижском Салоне. Организаторы назвали экспозицию антимузейной, дескать, сто лет назад она была антимузейной и сегодня исповедует тот же ставший традицией принцип. Салон родился как прибежище для бунтарей, которых музеи на свой порог не пускали и чьи имена сегодня — украшение этих самых музеев. Ничего странного, культура сплошь пестрит именами канонизированных еретиков и прирученных бунтарей. Современные музеи научились распознавать революционеров от искусства в зародыше и даже пестовать их в лабораторных условиях. Так бунтарей подпитывают премиями и лишают их бунтарской искры Божьей, а художников протеста превращают в придворных художников. Оппозиции нет и быть не может. Ведь свобода творчества, какая же оппозиция свободе? На этом фоне знаменитый Осенний Салон действительно выглядит антимузейным, он выставляет те виды искусства, которые сегодняшние институции не жалуют: скульптуру, живопись, графику.

По части многолюдных тусовок, когда шальная удача нет-нет, да и просвистит рядом с ухом, Солон — мастак. На шикарном ужине по случаю празднования столетия я чувствовала себя легкой, молодой и остроумной, и профессор, биограф Камиллы Клодель, так мило старомодно за мной ухаживал.

— Вы знаете, моя очаровательная спутница, что такое «Кир»?

— Конечно, персидский царь Кир Великий (древнееврейское имя — Кореш) завоевал Вавилон и через 70 лет после того как царь вавилонский злодей Навуходоносор разрушил Храм в Иерусалиме и угнал еврейский народ в плен, разрешил евреям вернуться на родину. Большинство успело прижиться на чужбине и осталось. Они канули и растворились где-то там в древней истории. Вернулись только, как бы сказали сегодня, фанатики. Мы и есть их потомки.

вернуться

1

Пикуах нефеш (иврит) — предписание в иудаизме, позволяющее для спасения жизни нарушить все запреты, кроме трех: убийства, кровосмешения и идолопоклонства.