Тут же был и Афонька-внук, Афонька-меньшой, рядовой конной сотни, с женой Феклой, взятой из торгашинских, что в пешей сотне служили. И еще был Тишка-внук, сын же Афоньки-середнего с женой Степанидой.
Теснились вокруг ребятишки: Первушка, Клавдейка, Марийка и Лучка — Афоньки-меньшого и Стенька, Аринка и Демка — Тишкины.
— Ну вот, собрались все, — заговорил дед Афонька после того, как долго и молча оглядывал их. — Вот. А мне, стало быть, в иной путь пора, — знамение мне такое было. Потому и призвал вас: благословить перед моим путем-то дальним, из которого уж не вернусь.
Бабы и ребятишки принялись реветь, но дед Афонька сердито посмотрел, потом сказал лишь: «Будет вам, тихо», и те смолкли. Сын и внуки стояли молча, склонив головы.
Первым под дедово благословение встал сын его Афонька.
Они троекратно поцеловались, потом дед Афонька перекрестил его. За Афонькой-середним подошли внуки деда Афоньки: Афонька-меньшой и Тишка. За ними подходили бабы и ребятишки. Невестки всхлипывали, ребятишки, кто был постарше, терли кулаками глаза; младшие еще мало что понимали, но были тихие, глядя на старших. Дед Афонька поцеловал каждого ребятенка в голову и истово перекрестил, приговаривая: «Спаси и помилуй тебя бог».
Благословивши всех, дед Афонька немного посидел, потом сказал:
— Вот чо, сродственники мои. Останетесь без меня — слушайте все Афанасея — сына моего, он за старшего будет в доме править. А ты, слышь-ка, Афанасей, — тебе наказ такой: живите семейно, не разделяючись: оброк на нас один, а как разделитесь, каждому свой оброк будет и то тяжельше. К службе радейте, к государевой, но от круга казачьего не отступайте и держитесь за него, вот как невдаве держались, в шатость. И те заветы мои передайте в Енисейский да в Иркутский Федьке да Ивашке. Все. Боле мне наказывать вам нечего. Сабля эта, — дед Афонька взял с лавки свою старую саблю, подержал ее в руках и бережно положил опять на лавку. — Ее я с собой возьму. А вам всем от меня по сабле досталось. А еще одна, которую мне пожаловал воевода Никита Карамышев за посольство киргизское, ту саблю ты, Афонька, возьми себе, а свою отдай сыну своему старшому, Афоньке-меньшому, а он тое, твою саблю, как время придет, — Первушке передаст. И пусть та сабля от колена к колену в роде нашем переходит. Я с той саблей во многих походах и боях был. А в службу ее не берите, а только когда по праздникам вздевайте и бережите ее, чтоб ржа ее не попортила. Ну, а про имение все, которое нажито, — ничо про это не говорю, сами разберитесь, как и чо.
Дед Афонька замолчал, отдохнул малость от долгой речи. Потом сказал:
— Слышьте-ка, попа позовите. Исповедоваться хочу и причаститься.
Когда поп с причтом, свершив обряд, ушел, Афонька стал медленно подниматься с лавки.
— Увидел всех, увидел. И то ладно. А теперь, теперь я пойду.
— Куда, батя? — всполошенно спросил его сын. — Куда идти-то надумал? А?
— На волю хочу выйти, слышь-ка, Афонька. На волю, — обратился старик к сыну. — Томно мне в избе. Дышать нечем. Ты вот да Афонька-меньшой проведите меня по острогу. По острогу хочу пройти. И Тишка же пусть тож идет. А иные пусть дома сидят. А на домовину у меня припасено, плахи сосновы — сухи, аж звенят. В анбаре складены.
Афонька-середний кивнул. Видел он те плахи, гладко остроганные. Года четыре лежат. Когда спросил батю, для чего, тот ответил: не трожь — пусть лежат, когда велю, — тогда возьмете. Так они и лежали.
Дед Афонька встал на негнущиеся ноги. Оба Афоньки подхватили его под руки.
— Ничо, ничо. Я еще сколь пройти смогу. Саблю на меня взденьте. Вот так. А еще вот чо. Поседлайте коней и пусть Тишка следом ведет.
— Да зачем, батя, коней-то? — опять подивился Афонька-середний.
— Надобно, стало быть.
Коней поседлали.
Когда сошли со двора, дед Афонька, натянув по привычке потуже на лоб шапку, велел, чтоб его отпустили, не поддерживали за локти, чтоб только рядом шли, — когда чо, так сам о вас обопрусь, — и двинулся.
Он шел по острогу сам. Шел медленно, часто останавливался, глядючи по сторонам. По бокам шли оба Афоньки, а сзади Тишка вел в поводу оседланных коней.
Было уже около полудни, и народу кишело в остроге много. Завидевши деда Афоньку и его свиту, все дивились, но вида не подавали. Подходили к старому Афоньке, — не было в остроге человека, который бы не знал его, — снимали шапки, кланялись. Дед Афонька отвечал всем, киваючи головой. Иные кто, из уже старых казаков, спрашивали: не в отъезд ли собрался старый отставной десятник. И тем Афонька отвечал, что мол, да, в отъезд, в дальний и долгий отъезд. Куда и зачем — никто не насмеливался спросить. Афонька был строг и неречист. Молвил лишь одно: «Здоров будь», — да и все.
Вот так, с остановками и роздыхами, обошел Афонька острог. Потом вышли они все на посад. Вот и посад уже минули. Тут, за крайними избами, дед Афонька остановился.
Он сильно ослаб и побледнел. Из-под шапки стекал по лбу и щекам пот.
Дед Афонька снял шапку и отер лицо. Потом огляделся по сторонам.
Кругом уже сошел снег, и земля, темная и влажная, открылась глазу. Тонким узором прочерчивались на голубом небе ветки с набухшими почками. Еще немного, и выкинут они из себя стрелки бледно-зеленых ростков, а темная земля прорвется сотнями, тысячами таких стрелок.
Даль прояснилась, и все было видно, как вычеканенное: чуть голубеющая в дымке тайга на заенисейских сопках, резкие углы и грани острожных стен, караульная вышка на Закачинской сопке. А над всем этим — бесконечное весеннее небо.
У деда Афоньки закружилась голова, как он глянул в необъятную даль неба. Он шатнулся, и оба Афоньки, сын и внук, подхватили его под локти.
— Ничо, ничо, — тихо промолвил дед Афонька. Теперь он глядел на караульную вышку.
— Давайте до дому повернем, батя, — сказал сын Афонька. — На коня тебя посадим.
— На коня посадите, — согласно кивнул дед Афонька. — Однако не в острог повернем, а вон туда, — он указал на караульную вышку. — Вот к ней меня свезите.
И опять его не посмели ослушаться, никто ему не заперечил. Деда Афоньку посадили на старого гнедого мерина, старого, как сам Афонька. Он уже доживал, видать, свой последний коневый год. Овершились сами и, пройдя бродом Качу, стали подниматься по крутому склону сопки, к вышке.
У самой вышки Афонька велел остановиться и спешить его.
— Вот, — сказал он, подходя к одному из столбов, на которых высилось шатровое помостье для дозорных. — Вот сяду я тут.
Ему подстелили конский потник, и дед Афонька сел на него, опершись спиной о вышечный столб.
Отсюда он стал глядеть на посад и острог. Их хорошо было видать в ясном весеннем воздухе.
Афонька вытянул ноги, положил вдоль них саблю и долго глядел на острог. Многое ему вспоминалось. Многое.
Он чувствовал, что дышать ему становилось труднее, и махнул рукой, призывая к себе сына. Афонька-середний присел возле него, прямо на землю.
— Наш корень, сибирский, берегчи надо, — тихо заговорил Афонька. — И никуды с Сибири и с острога нашего не сходить. Здесь наш корень пущен, слышь ли?
— Слышу, батя. А как же — слышу — отвечал сын, тревожно глядя на бледное лицо отца.
— То-то.
Потом старик поманил к себе внука, и когда тот тоже склонился к нему, дед Афонька спросил:
— А помнишь ли, чо я тебе сказывал про острог наш, про походы разные, которые до тебя были, и про битвы, и про тягости?
— Помню.
— Помни, Афонька. Все помни. Вот грамоте мало я обучен. Я бы те сказки все, кои вам сказывал, записал бы в книгу. Богдан-то Кириллыч, — помер он давно, — писал книгу такую. Да уж помер давно, лет с двадцать, поди-ка. Мне сказывали. А книга его, летописец красноярский, еще ране его сгибла, в огне сгорела… — дед Афонька смолк, потом опять заговорил еле слышно: — Сыщи грамотного человека, из приказных кого, и пусть с твоих слов напишет про весь род наш, кто и где живет, и какие у кого дети и все… Заплати, сколь ни запросит, не жалей. Память иным будет. А то вот помрем все, и забудется все.
Он снова замолчал и долго глядел на острог. Афонька-середний, поднявшись, стоял над ним; склонились над ним и внуки его, Афонька с Тишкой. Пофыркивали кони, нюхая темную землю, пахнущую влагой.
А старик Афонька глядел вдаль на острог. Перед глазами у него всплывали разные видения… Битвы… походы… Люди, с которыми был дружен, которых любил. Вот мелькнула Айша, потом другая жена, Дарьюшка. Он что-то шептал, чему-то улыбался. В тревоге склонились над ним сын и внуки, что-то его спрашивали, но он уже не разбирал их слов. Поднял глаза, увидел их лица, улыбнулся им. Но тут на него наплыло другое лицо. Перед ним вдруг встал, заслонив сына и внуков, Федька, дружок его, побитый киргизами. Он так и был, как видел его Афонька в последние минуты, — грудь в крови от смертельной раны. Но он улыбался Афоньке и манил его. Потом рядом с ним стал Стенька — гулящий человек. В руке он держал стрелу, которой те же киргизы пробили ему грудь, когда только собирался он засеять свою собственную, первую в жизни собственную пашню. За ним выступил его десятник, Роман Яковлев, побитый ворогами. Потом его обступили иные, с кем ходил в походы и с кем бился плечо о плечо противу разных недругов и кто пали на боях, померли от увечий и хворей, тягот и лишений. Их было много. Они все плотнее обступали Афоньку, все улыбались ему и манили его. Ему стало тесно от них и нечем дышать. И тут увидел он протопопа Аввакума. Он как бы витал над ним и двоеперстно благословлял его. Он закинул голову как можно выше и увидел клок неба, слепящего своей голубизной. Эта голубизна начала падать на него: стало светло-светло, до боли в глазах. Он еще раз вскинул голову и уже больше ничего не увидел…
Когда Афонька, застонав, дернулся и стал поднимать голову кверху, сын и внуки кинулись к нему. Все. Дед Афонька, как сидел, опершись на столб вышечный, так и застыл с широко открытыми глазами.