Изменить стиль страницы

Комсорг, увидев, что мы с Костей задержались, крикнул нам:

— Снежков! Сумерин! Вы что — забыли, как нас на финскую не отпускали? Пошли все вместе!

Прямо со стадиона, размахивая спортивными чемо­данчиками, мы направились в институт. Подходя к нему, мы увидели сквозь высокий решетчатый забор, что двор заполнен до отказа. Может быть, в других институтах студенты собрались на митинги позже,— не знаю,— но у нас он произошел днем, по той простой причине, что мы жили в общежитии при институте — на казарменном положении.

Я не буду описывать митинга, потому что подобные митинги уже изображены в десятках книг и кинофиль­мов. У нас, как и в других местах, было много коротких взволнованных выступлений; ребята требовали, чтобы их отправили на фронт; полковник — начальник инсти­тута — сказал, что он и не ожидал других слов от нас, но наш институт — военно-транспортный, значит, наша специальность нужна для вступающей в войну страны не меньше, чем любая другая военная специальность, и надо подумать над тем, что выгоднее для государст­ва — дать полк стрелков или подготовить квалифициро­ванных специалистов для железнодорожного транспорта. Короче говоря, он дал понять, что без его разрешения ни один человек не уйдет в армию.

— Как в финскую,— ворчал Костя, когда мы рас­ходились с митинга.

Я молчал, вспоминая зиму тридцать девятого года и наши хождения в военкомат.

— Все-таки он не прав,— говорил Костя, шагая ря­дом со мной, ударяя себя чемоданчиком по подколен­кам.— Транспорт справится и без нас, а сейчас важно выставить против немцев отличную армию. Некогда сей­час обучать мобилизованных. Надо быстро составить батальоны из таких парней, как мы: из боксеров, стрел­ков, лыжников...

— Через институт не уйдем, так сами в военкомате добьемся,— успокоил я его.

На центральной улице были включены репродукторы, торжественный, бодрый марш звучал над городом. Люди шли торопливо. Слышались отрывистые реплики, напо­минающие наши разговоры на стадионе,— всех волнова­ла судьба страны, вероломство Германии, дальнейшая жизнь; за голубым киоском плакала девушка, держась за портупею юноши в военной форме с красненьким куби­ком в петлице; школьники и школьницы сгрудились во­круг мальчишки в очках, который напоминал о словах Александра Невского: кто с мечом придет на нашу зем­лю, от меча и погибнет; стройная красивая женщина в ярком крепдешиновом платье с ватными плечиками и баской успокаивала старика и советовала ему идти домой, потому что—она уверена — его ждет телеграмма от сына; старик качал головой, горькая складка легла у его губ, он говорил: «Да... да... Но телефонный разго­вор со Львовом у меня не приняли...»

Мы расстались с Костей с тем, чтобы перед отбоем встретиться в общежитии.

К моему удивлению, мамы дома не было. Я откинул скатерть со стола, поставил на него чемодан, достал из чемодана футболку, трусы, бутсы. Отыскал в комоде пару чистого белья, взял с полки эмалированную круж­ку и алюминиевую ложку, и в это время вошла мама. Она сразу все поняла и, прильнув к моей груди, запла­кала. Гладя ее вздрагивающие плечи, обтянутые вы­цветшим ситцем платья, я говорил:

— Ну, не надо... Не надо... Ты же знаешь, что иначе я не могу... Хватит... Я еще никуда не иду... Может, нас и не отпустят, как не отпустили на финскую...

— Зачем ты мне это говоришь?— сказала она сквозь рыдания, поднимая на меня глаза.—Я же знаю, что тебя ничем не удержать... Я ведь к тебе в общежитие бегала, как радио прослушала...

— Ну, вот видишь, разошлись... А я сразу домой пришел...

Мы не расставались с ней до самого вечера. Я помо­гал ей молоть мясо, делать пельмени, поправил дверцу у старенького буфета, прибил в чулане полку. Мы много с ней говорили, и когда я вернулся в общежитие, то дол­го не мог уснуть и все думал о ней, ворочаясь с боку на бок. Конечно, я был для нее светом в окошке; только ради меня она и жила после того, как умер мой отец,— обувала и одевала меня, штопала порванные мною шта­ны, прикладывала примочку к синякам после драк, застегивала на все пуговицы пальтишко, когда я, взяв клюшку и коньки, уходил на каток... А сколько новых забот появилось у нее, когда я вышел из мальчишеского возраста!.. Я не включал свет, когда поздно возвращался домой, но всякий раз виновато думал о том, что мама все равно не спит, и представлял, как настороженно при­слушивалась она к шагам на улице и как подходила к столу, чтобы проверить, не остыла ли картошка... Бед­ная, милая мама! Чем я отплачу за твою любовь? Сколь­ко ночей ты проведешь без сна, ожидая моих писем?.. Но разве я могу иначе, мама? Не ты ли мне рас­сказывала, как мой отец ушел бить Колчака, как он строил Магнитку? И разве ты не следовала за ним всюду?

Ведь потому, что мы были вашими детьми, мы хотели бежать в республиканскую Испанию. Нам казалось, что отцы ничего не оставили на нашу долю. И даже Испа­ния не оказалась нашей долей — малы мы еще были, чтобы сражаться в интернациональных бригадах. Но война с белофиннами застала нас уже на первом курсе, и мы не повинны в том, что нас не отпустили тогда... Так могу ли я сейчас сидеть дома, мама? Ведь настал наш час, чтобы показать, что и мы на что-нибудь годны. Не плачь, мама, бедная ты моя!..

С мыслями о маме я и уснул в эту ночь. А с утра в институте началась новая жизнь. На каникулы нас не отпустили. Мы маршировали на плацу, разучивали приемы штыкового боя, подолгу сидели перед деревян­ной оградой, глядя на улицу, с трепетом выслушивали сводки, обсуждали их, курили. Ходили слухи, что нас все-таки отправят на фронт. Но когда?..

И вот такой день настал. Наши родные пришли про­водить нас. Мама шла рядом со мной. Кто-то плакал, кто-то смеялся, заливалась гармошка, звучали слова песни: «На земле, в небесах и на море наш напев и мо­гуч и суров...» Мальчишки шагали подле нашей колон­ны, кто-то залихватски свистел, парни выходили из строя, чтобы выпить по последней кружке пива, девушки покупали для нас эскимо. На перроне было шумно. Мы с завистью смотрели на красноармейцев, одетых во все новенькое. Солнце нещадно пекло, гудели паровозы, пассажиры высовывались из вагонов, провожали нас глазами.

Наш эшелон не отправляли. Мы толпились подле состава, сидели на раскаленных рельсах, брызгались водой из-под крана. Даже успели поесть. Наконец, раз­далась команда: «По вагонам!» Начались поцелуи, сле­зы. Мама плакала, прижавшись ко мне. Потом, из ваго­на, я смотрел на нее — она стояла в пестрой толпе, бедная, милая мама... Мы долго сидели, но не выдержа­ли и снова высыпали на путь.

Начало смеркаться. Заходящее солнце окрасило раздерганные облака в розовый цвет, клубы пара от паровоза тоже были розовыми... Шум улегся, все сидели грустные, многие из провожающих разошлись. Вдруг разнесся слух, что из города приехал начальник инсти­тута и прошел к командиру эшелона в головной вагон. Приказ был для всех неожиданным: выгружаться и — в институт, продолжать учебу. Такова телеграмма Ген­штаба.

Сколько после этого мы с Костей ни ходили в воен­комат, нам отказывали.

Комиссар, длинный, худой мужчина с ввалившимися щеками, здоровался с нами, как со знакомыми.

— Ничего не могу поделать,— говорил он, разводя руками.— У вас есть свои хозяева. Без ихнего разреше­ния — не могу.

Но однажды, ударяя бумажным мундштуком папи­росы о портсигар, склонившись к нам через стол, он сказал хитро:

— Вот что могу посоветовать: при райкомах комсо­мола открылись курсы переводчиков. Окончите их — тогда, думаю, вас не смогут задержать в институте.

Со следующего дня мы с Костей начали изучать немецкий язык. Вот когда мы пожалели, что не любили этот предмет в школе и институте! Пришлось зубрить правила, заучивать слова, ни на день не расставаясь с рукописными словариками. И хотя преподавательница восхищалась нашим упорством, мы с огорчением убеж­дались, что ни черта у нас не получается. На наше сча­стье, в городе появились пленные. Всем слушателям кур­сов райком дал пропуска на строительство, где они рабо­тали, и мы ежедневно стали туда ходить. Были среди пленных всякие: и такие, что испуганно вытягивались при нашем приближении, и такие, что смотрели на нашу полувоенную форму с нескрываемой ненавистью, — хотелось ударить по наглой морде и крикнуть: «Зачем ты пришел на нашу землю!»,— но мы сдерживали себя и разговаривали с ними, и уходили в общежитие доволь­ные—эти разговоры давали нам в познании языка боль­ше, чем учеба и в школе, и в институте. В начале сорок второго года, когда мы довольно бойко разговаривали и неплохо переводили газетный текст, начальник инсти­тута узнал об этом, вызвал нас к себе в кабинет и отчи­тал, как мальчишек. Оказалось, что на подобных кур­сах, только при других райкомах, занималось еще чуть ли не пятнадцать наших студентов! Ох, как досталось нам от полковника! И любим-то мы себя, а не Родину, и вглубь-то мы не смотрим, хоть носим в карманах ком­сомольские билеты, и специальность-то свою не любим— лучше было не поступать нам в военно-транспортный институт, не перехватывать место у других...