Утром Локотошу стало легче. Когда он сам попросил бульону, Данизат от радости забыла о своем горе. Температура спадала. Когда седельщик вернулся от Шоулоха из пещеры в Долине белых ягнят, Локотош мог уже говорить.

— A-а, хирург,— даже улыбнулся Локотош.

— Разве плохой? Мы так лошадей лечили, когда их порежет волк. Тебя тоже волк порезал, двуногий...

— Я думал, что нахожусь уже в аду и меня начинают поджаривать в преисподней.

— О, огонь — лучшее средство. Огонь чистый, в нем никакая зараза не живет. Чока, когда маленький был, занозил ногу. Нога распухла, как барабан. Парнишка терял сознание. Таким же способом его вылечил.

Вспомнив о Чоке, Бекан помрачнел. Локотош спросил о сыне, где он, что с ним.

— Воллаги, плохо. Говорят, в лагере. Ездил — не нашел. Не знаю, что и делать. Старуха с ума сходит.

— Далеко лагерь?

— В Прохладной. Наверно, умер Чока, загубили. Это не лагерь — ад на земле. Людей там не жарят, но муки их невозможно измерить... Голоду и холоду дали волю, разрешили им проверить, на что они способны, когда люди от них не защищены. Если Чока не выдержал этих страданий и умер, уж лучше сразу конец, чем испытывать такие мытарства и мучительно ждать конца.

Сломанная подкова  _21.jpg

Локотош не мог ничего посоветовать.

— А вот подобрал на улице.— Бекан из складок папахи вынул листовку и протянул ее больному. Листовка была написана ученическим почерком,

— Наша?!

Сломанная подкова  _22.jpg

— Да. Наша. Про праздник на нашей улице пишут...— Бекан наблюдал, как радостью загораются глаза Локотоша, как намечается улыбка на заросшем лице, повернул скомканный листок бумаги другой стороной, чтобы капитан мог прочитать все до конца. Для

Локотоша это был целебный напиток, лучшее в мире лекарство.

— Поверни еще,— прошептал он, стараясь запомнить каждое слово.

— Сталин, оказывается, жив, не хочет шапки снять перед Гитлером. Чувствует силу. Воллаги, Сталин вырвет все волосы из ноздрей Гитлера, раз обещал нам победу на нашей улице. Я прав?

— Да, Бекан, ты прав.— У Локотоша кружилась голова и от боли, и от радости.— А Чопрак?

— Трухлявое дерево от ветра падает первым...

Теперь, когда жизнь Локотоша оказалась вне опасности, Бекан решил снова отправиться на поиски Чоки. Он зарезал теленка. Часть мяса оставил для больного, а остальное сварил в котле. Данизат напекла лепешек из кукурузной муки. Было несколько кур — не пожалели и их. Всего набралось два мешка еды. Найдется Чо-ка — достанется ему своя доля, а не найдется — пусть все это будет поминками. Ведь на поминки, по кабардинскому обычаю, собирают самых бедных, нищих, несчастных, обездоленных людей. Говорят при этом, что пищу, доставшуюся бедным людям, аллах передает потом тому, кого поминают. Значит, чем беднее, тем лучше. А где найдешь несчастнее тех, кто копошится в мороженой лагерной грязи. Им раздаст Бекан эту еду, если убедится, что Чоки нет в живых. О, во все века ни у кого в Кабарде не бывало таких поминок!

Сначала Бекан решил пойти к Мисосту и выпросить у него справку о том, что Чока никакой не партизан и не начальник партизанского штаба. С этой бумагой можно съездить к Аниуару, сыну Шабатуко, а теперь адъютанту немецкого генерала. Хорошо бы разыскать Апчару, чтобы она сходила к Аниуару, если он действительно ищет ее, чтобы зачислить в танцевальный ансамбль.

Мисост сначала никак не хотел подписывать такую бумагу, но Бекан просил, очень просил, и тогда в конце концов бургомистр выдал справку, где написал: «Мута-ев Чока, житель села Машуко, в Красной Армии не служил. Скотовод».

Теперь надо было найти Апчару. Бекан подозревал, что она скрывается на черепичном заводе у Курацы. Увидев Курацу, он не стал ни расспрашивать ее, ни что-

т

либо ей объяснять. Он просто сказал, что будет ждать Апчару на своей двуколке за мельницей. Не прошло и часа, как Апчара пришла в условленное место.

День был пасмурный, падали редкие снежинки. Апчара была одета в замусоленную и рваную телогрейку. Клочья пожелтевшей ваты торчали из многих прорех. Обута поверх сероватых вязаных шерстяных носков в тряпичные чувяки на сыромятной подошве. Пропускают воду, подумал седельщик. На голове шерстяной платок. В руки и лицо въелись сажа и кирпичная пыль. Как видно, не старалась быть привлекательной, наоборот, пыталась скрыть свою девичью стать, свежесть и цвет лица. Это ей удалось. Даже Бекан не сразу узнал ее.

Разговаривать на месте встречи не стали.

— Садись в двуколку. Дорогой поговорим.

Апчара знала, что седельщик не стал бы беспокоить

ее понапрасну, поэтому безропотно, не задавая вопросов, села в коляску.

— Настоящий джигит,— одобрительно усмехнулся Бекан.— Когда джигиту говорят: «Собирайся, поедем» — джигит не спрашивает, куда и зачем. Он седлает коня и едет.

— Не с мамой ли что-нибудь? Но ведь Кураца знает все аульские новости. Она говорит, что маме ничего не грозит, что старый седельщик покрыл ей крышу соломой. Видишь, мы тут все знаем. Спасибо тебе за крышу.

— Нет, я не от Хабибы. Я к тебе за помощью пришел.

— Скажи. Я на все готова.

Бекан рассказал ей о первой попытке найти Чоку и о своих новых планах. Он покопался в складках папахи и достал заветную бумагу, подписанную Мисостом.

— Вот, читай. Если это не поможет и мы на этот раз не выручим Чоку, значит, встретимся с ним только на том свете. Данизат места себе не находит. Сама хотела ехать со мной. Но чем она поможет? Ее язык — материнские слезы, а этого языка как раз не понимают немцы. Ты — другое дело. Ты — грамотная. И по-русски, слава богу, и по-немецки тоже смыслишь.

Чтобы немного отвлечь Апчару от раздумий над предстоящим тяжелым делом, Бекан стал расспрашивать ее. Апчара охотно рассказывала.

— Сначала, когда я только перебралась к Кураце,

мы жили в ее домике, а в траншейную печь бегали прятаться от бомбежек. Но потом дом Курацы разбило, и мы совсем перебрались в печь. Разобрали жженые кирпичи, поставили стол, койки, кое-какую утварь. Там хорошо было — и тепло, и безопасно. Темно только очень, окон ведь нет. Да еще беда была с ее ребятишками. Две девочки, шести и одиннадцати лет, забирались в глубину печи, играли в прятки между штабелями. Ку-раца все боялась, что их завалит.

Первые дни оккупации прошли благополучно, никто нас не тревожил. Но однажды вечером пришел румын, забрался в печь с фонарями, обследовал ее, осмотрел штабеля готовой продукции и предложил всем убираться из печи. Пришлось подчиниться. Лучшие дома на заводе были заняты гитлеровцами. Кураца не нашла ничего подходящего, кроме кладовки — полуподвальной пристройки к машинному отделению. Там хранилось горючее, инструменты, запасные части к двигателю. Выбросили мы все это. В кладовке окно загорожено решеткой, но стекла нет. Задыхались от запаха керосина и мазута, но кое-как притерпелись.

В первую ночь мы положили девочек между собой, согревали их своим теплом. Я лежала поближе к двери. Всю ночь дрожали от холода, а утром у меня поднялась температура, заложило грудь, заболела голова. Я, правда, все равно встала раньше всех, хотела развести огонь в углу. Развонялось мазутом и дымом. Девочки расчихались.

Как ни крепилась я, а к вечеру меня свалило. Стало совсем плохо. Я боялась, что унесу с собой тайну о гибели Аслануко, и рассказала Кураце все, как это было. Ей сначала показалось, что я брежу. Но я была в ясном сознании, а историю с сапогами, что Альбиян подарил Аслануко, трудно было придумать. Кураца долго убивалась от горя, не находила себе места, вечерами садилась у порога и долго выла, сочиняя песню-плач о погибшем сыне.

У Курацы не было никаких запасов на зиму. Завод, где она работала формовщицей, заглох. Все, кто мог эвакуироваться, побросали свое имущество и подались неизвестно куда. Небольшой огород, выделенный месткомом завода за карьером, был засажен картофелем. Но солдаты опередили нас и выкопали картошку.