Вот в этой калмыковской гостинице в Нальчике я и жил. Насаженной Калмыковым аллеей я ежедневно ходил к нему в обком.

Я много раз слушал его беседы с секретарями райкомов. Всякий раз он напоминал им, что руководить — значит уметь видеть сквозь время.

Когда-то, глядя на черно-коричневую нальчикскую каторжную тюрьму, Калмыков видел на ее месте солнечную гостиницу...

Получив номер в гостинице, я позвонил в обком. Секретар^-ша ответила, что товарищ Калмыков приглашает меня к пяти часам. Я пришел вовремя, но заседание обкома еще не окончилось, и секретарша предложила мне подождать. В приемной дожидался высокий, худой, негорбящийся старик в широкополой войлочной шляпе, в старой черкеске с газырями. Он сидел неподвижно, не выпуская из рук сучковатого посоха пастуха. Время от времени он оживал, поднимал голову и, глядя на секретаршу выцветшими глазами, спрашивал, скоро ли освободится Бетал.

— Скажи Беталу, я хочу говорить с ним. Скажи Беталу, хочет с ним говорить старый человек перед своей смертью. С нашим Беталом.

Секретарша тихо шепнула мне:

— Ему больше ста лет. Я пойду доложу. О нем и о вас.

Она очень скоро вернулась и от имени Калмыкова пригласила нас обоих в зал заседаний. Заседание обкома затягивалось. Но, может быть, нам будет интересно послушать — старому человеку из глухого селения Кабарды и мне, литератору из Москвы?

Калмыков стоял во главе длинного стола, когда старик в войлочной шляпе и я вошли в зал заседаний. Он прервал свою речь, улыбнулся нам, и человек двадцать за длинным столом повернули головы в сторону появившихся в зале двух неизвестных. Калмыков шагнул к старику, подвел его к креслу у стены, усадил, жестом указал мне на другое свободное кресло, вернулся на свое место во главе стола, покрытого красным сукном, и, так же стоя, продолжал свою речь.

Сначала я не столько слушал, сколько рассматривал Калмыкова.

Ему было, вероятно, лет сорок, может быть сорок два. Очень крепкий, очень прямой, широкоплечий человек с широким смуглым лицом, с двумя мягко закругленными складками от крупного носа к чувственно полным губам и с маленькими, почти круглыми, как монетка, усиками. На голове — коричневого каракуля шапка, не покрывающая ушей, плотно прижатых к большой голове. Серый, бумажной материи френч в талию с карманами на груди.

Он говорил не спеша и, пожалуй, тем медленнее, чем более волновался, голосом низким, густым. Позднее, ближе познакомившись с ним, я заметил, что темные, цвета крепкого чая, глаза его расширялись, когда он бывал доволен. Но когда слышал глупость, не соглашался с собеседником, когда узнавал о чем-нибудь неприятном,—- лицо его тотчас выражало обиду, полная нижняя губа слегка отваливалась, глаза сужались.

Таким обиженным выглядел он в момент, когда я впервые увидел и услышал его. Он прижимал кисть правой руки к груди серого френча и взволнованно говорил:

— Мне стыдно.

Вот из-за чего секретарю обкома Беталу Калмыкову было в тот вечер стыдно.

Накануне из окна своего кабинета он смотрел на главную улицу Нальчика. Бетал увидел мальчика-оборванца, беспризорного, прижавшегося к стене дома напротив.

Мужчины и женщины, а среди них были и коммунисты, знакомые Калмыкову, проходили мимо оборванца с равнодушием, поразившим секретаря обкома.

Он спрашивал: как возможно подобное равнодушие вообще, а особенно в Кабарде, где человек живет едва ли не зажиточней, чем где бы то ни было в СССР?

Может быть, здесь сказывается инерция чувств, возникших в давние голодные годы? Или человеческие чувства все еще не соответствуют материальному строю общества?

Калмыков говорил:

«Если мы видим истощенную лошадь, мы останавливаем возницу и требуем ответа за дурное отношение к лошади. Как же мы можем оставаться равнодушными к истощенному человеку, да еще ребенку, и как ни в чем не бывало проходить мимо него?

Я считаю справедливым привлекать к ответственности за равнодушие к человеку».

Этими словами Бетал Калмыков закончил свою речь.

Вскоре мне пришлось слышать его беседу с матерями города Нальчика, Он снова говорил о равнодушии к человеку, как о тягчайшем преступлении в эпоху строительства социализма! Но эта беседа произошла несколько дней спустя, и я еще расскажу о ней.

Заседание обкома в вечер моего знакомства с Беталом Калмыковым окончилось. Старика в войлочной шляпе и меня Калмыков любезно пригласил в свой кабинет.

Старик сел на краешек кресла и обратился к стоявшему перед ним Калмыкову по-кабардински. По счастью, в кабинете находился помощник Калмыкова, молодой Афаунов. Кажется, в ту пору он заведовал отделом народного просвещения. Афаунов перевел мне слова старика кабардинца. Запись у меня сохранилась.

Старик сидел, опираясь на посох, и не сводил глаз с лица Калмыкова:

— Чудный человек. Я раньше не видел тебя. Но повсюду о тебе поют хорошие песни. Я сам пою песню о том, что ты сделал для Кабарды. Раньше ты сражался за нас, и все помнят, что ты был самый смелый кабардинец на войне против наших врагов. Теперь ты делаешь каждого из нас большим человеком. Всегда мне хотелось увидеть тебя. Теперь я почувствовал, что скоро умру, и я пришел, чтоб посмотреть на тебя перед смертью и сказать тебе спасибо за то, что ты жил среди нас.

Через несколько дней Калмыкову доложили, что старик этот умер неподалеку от Нальчика в колхозе Кенжи, превращаемом в агрогород. Его знали как одного из многих очень старых людей Кабардцно-Балкарии. Детство его протекало в сороковых годах прошлого века.

II

На небольшом, заросшем зеленой травой стадионе «Динамо», Бетал Калмыков собрал матерей города Нальчика.

Мне не удалось сохранить запись его обращения к матерям кабардинских детей. Но главная его мысль, по счастью, осталась записанной:

«При социализме каждая мать должна чувствовать себя матерью каждого ребенка и каждый отец чувствовать себя отцом каждого ребенка, в стране, где в каждом взрослом человеке каждый ребенок должен чувствовать отца или мать».

Бетал Калмыков повторил эти слова несколько раз. Сначала он произнес их у микрофона в центре зеленого стадиона. Потом пошел по кругу, каждые пять — десять шагов останавливался возле трибун и снова говорил о каждой матери, чувствующей себя матерью каждого ребенка в стране. Он всматривался в

лица, переспрашивал: понимают ли матери то, что он хочет сказать им?

. Он говорил с ними не только о детях:

«Мы собрались, чтобы побеседовать относительно заботы о живом человеке. Мы хотим рассказать вам, что нами проделано и что намечено. Мы хотим выслушать вас и договориться с вами, как лучше и быстрее начать строить новую жизнь, культурную и здоровую. Победа колхозного строя и достижения всего народного хозяйства нашей области дают нам возможность по-большевистски проявить заботу о живом человеке, матери, ребенке!»

Говорил ли Калмыков с врачами, педагогами или с партработниками, он неизменно внушал им: равнодушие к живому человеку — это препятствие на пути к социализму.

В беседе с врачами он бросил фразу:

«Коммунизм — это тончайшее чувство к человеку».

«Чувство коммунистического отношения к человеку восстает во мне, когда я вижу, как среди бела дня в столице нашей богатой области множество людей проходит равнодушно мимо оборванного ребенка на улице. Я видел, как это было, и этот случай побудил меня созвать вас и поговорить о таких вещах, как «тончайшее чувство к человеку». Мы говорим об этом именно сейчас, когда перед нами задача использовать для наилучшего переустройства жизни наши возможности».

Коммунизм был для него прежде всего системой нравственных отношений.

Летом 1935 года мы с женой жили в Нальчике, в гостинице, выстроенной Калмыковым на месте разрушенной им тюрьмы. Позднее Калмыков с необычайным гостеприимством устроил нас вблизи Нальчика в живописном поместье «Затишье». Как-то мы решили отправиться на машине в прославленное своей красотой Ваксанское ущелье. По пути к подножью Эльбруса нас догнала легковая машина Бетала. Он ехал с семьей отдыхать в Адыл-Су — долину на берегу шумливой горной реки Бак-сан в глубине ущелья. Наши машины остановились, мы вышли, некоторое время постояли возле бившего из расселины ключа. Калмыков уговорил нас попробовать эту ключевую воду, по его словам — куда более целебную, чем знаменитый кисловод-ский нарзан. Он называл ее кабардинским нарзаном, мечтал о времени, когда в Баксанском ущелье появятся комфортабельные курорты. Воздав по заслугам целебной воде, полюбовавшись опаловыми струями Баксана, мы снова уселись в машины и поехали — Калмыковы к себе в Адыл-Су, мы с женой чуть подальше, в расположенную в Тегенекли гостиницу альпинистов. Однако не успели мы принять заказанные в гостинице ванны, как к подъезду подкатила уже пустая машина Калмыкова и ее шофер передал нам приглашение в Адыл-Су, где для нас приготовлена комната.