Весь гнев свой он сосредоточил на покинутых виллах и дворцах буржуазии. Да, если бы это зависело от него одного, аляповато роскошные эти здания были бы разрушены только потому, что строили их люди дурного вкуса!

Между тем реквизировались не только эти дворцы, но и дачи на побережье. Волошин получил из Москвы охранную грамоту, и на дверях его мастерской во втором этаже дома-корабля появилась копия этой грамоты, написанная каллиграфическим почерком.

После отъезда Мандельштама и Эренбурга коктебельская колония поредела. Григорий Петров уехал за границу еще до окончательного разгрома белых. Вересаев продолжал жить на своей даче и очень редко бывал в Феодосии.

Волошин уезжать из Коктебеля не собирался, но уж не помню, по чьему распоряжению, именно ему, как главе Феодосийского отделения Всероссийского союза поэтов (СОПО), было поручено выдавать ходатайства о пропусках для литераторов, желающих уехать в Москву. Волошин считал, что первым должен получить пропуск Д. Д. Благой, так как он вез с собой законченную им очень важную и ценимую Волошиным работу о Тютчеве. Но так случилось, что пропуска были выданы всем одновременно. Нам дали отдельный вагон-теплушку, и мы ехали вместе — Майя Кудашева с сыном и матерью, бывший подпольщик, член Ревкома поэт Звонарев, возвращавшийся к себе в Орел, бывший редактор «Известий Феодосийского Ревкома»» Данн, актриса Кузнецова-Гринева с дочерью, поэт Томилин, еще какой-то поэт, и еще какой-то, и я.

Из Феодосии до Москвы мы ехали десять дней. Во время очень долгой стоянки в Мелитополе мы с Майей отправились навестить Георгия Шторма. Он жил в то время у родителей в Мелитополе и тоже собирался в Москву. Шторма я знал еще в школьные годы в городе Александровске. А Майя познакомит лась с ним в Феодосии, где он неожиданно появился вскоре после освобождения Крыма. Он привез с собой изданную, кажется, в Ростове-на-Дону свою первую книгу — поэму «Карма-Йога», которая очень заинтересовала Волошина. Вскоре Шторм уехал из Феодосии в Мелитополь и оставил нам с Майей свой мелитопольский адрес.

Шторм, которого ныне знают как отмеченного Горьким талантливого автора исторических повестей, в начале двадцатых годов писал и печатал философские стихи и поэмы.

Мы ехали медленно, с частыми остановками. Вагон наш то и дело отцепляли на станциях, и мы по очереди ходили к начальникам станций умолять прицепить наш вагон к составу. . . ..... .. .: : . ; . . ...... .. ’.

Только на одиннадцатые сутки наш вагон остановилсяJy Рогожской заставы Москвы. : л ■ ^

На вагоне мелом крупными пляшущими буквами было наг писано: «Вагон поэтов».

Мы выгружались недолго. Вещей было мало. Все, кроме меня, знали, где им провести первую ночь, некоторые возвращались на свои старые квартиры. Я был в Москве впервые в жизни. Где буду ночевать — понятия не имел, жадно вглядьь вался в Москву, в ее тогда еще малолюдные улицы с обшарпанными фаэтонами извозчиков.

Сообща наняли какие-то дрожки, погрузили на них свой скарб, и вялая лошадка, понукаемая дрогалем, потащилась через всю Москву. Мы табором шли за ней и время от времени останавливались то в одной части города, то в другой, чтобы попрощаться со спутниками, достигшими своего дома. Последними остались мы с Майей. Ей надо было на Сивцев Вражек. Она с матерью и сыном собиралась остановиться у родни своего покойного мужа Кудашева •— в семье профессора Тарасеви-иа; чьим именем назван теперь Пастеровский институт в Моек-ве. Новое здание института — на месте старинного дворянского особняка, в котором жили в 1921 году Тарасевичи, приютившие Майю. О Тарасевиче тогда много говорили и писали в газетах. Предполагалось, что он вместе с Максимом Горьким поедет в Америку хлопотать о помощи голодающим на Волге. Поездка, однако, не состоялась.

На Сивцевом Вражке я много раз бывал у Майи. Дружба, упроченная в Коктебеле, еще некоторое время сохранялась в Москве. Майя приходила к Цветаевой в Борисоглебский, когда я жил там. Позднее бывала у меня и моей жены, когда я женился и получил комнату на восьмом этаже по Садовой-Само-течной улице.

В 1930 году Майя уехала за границу и стала женой Ромена Роллана...

VI

С Волошиным суждено было еще встретиться. Я прожил несколько месяцев в Москве и вновь отправился в Феодосию на две недели. Максимилиану Александровичу я привез сборнички московских поэтов и среди них «Жемчужный коврик» имажиниста Кусикова, выпущенный издательством «Чихи-Пихи». Издательство было собственностью Александра Кусикова, богатого человекаv владельца кафе поэтов «Стойло Пегаса» и сына крупного нэпмана. К стихам Кусикова Волошин отнесся иронически, а название издательства долго потешало его.

— Это как же понять «Чихи-Пихи»? — спрашивал он, смеясь глазами. Эти имажинисты чихают стихами и пихают их в книжки? Так, что ли? И много этих имажинистов развелось в Москве?

Я объяснил, что их не так много, но шумят они громче всех. Он попросил назвать их. Я назвал Шершеневича, Мариенгофа и Кусикова. Самым известным из имажинистов был, разумеется, Сергей Есенин. Но Волошин внимательно прочел привезенные мной есенинские стихи и пожал плечами:

— Скажите, пожалуйста, почему Сергей Есенин тоже называет себя этим... имажинистом? Он вовсе не имажинист. Он просто поэт. То есть просто настоящий поэт, милостию божией, совсем настоящий. И зачем ему этот имажинизм?

Когда я уезжал из Феодосии — на этот раз окончательно, Волошин дал мне письмо к А, В. Луначарскому и просил не-

зе

редать ему лично: на почту в те годы возлагать надежды было бы легкомыслием. Кроме того, он дал мне машинописный список цикла своих стихов «Демоны глухонемые».

— Я хотел бы, чтобы они появились в печати.

Луначарский давно уже уговаривал Волошина переехать

в Москву, и я был убежден, что Максимилиан Александрович вскоре будет в Москве и мы с ним увидимся. Во всяком случае, мы попрощались «до встречи в Москве».

В Москве началась зима. Помню Тверской бульвар, осыпанный первым снегом, и первого знакомого, которого я встретил наутро после приезда. Это был профессор Василий Львович Львов-Рогачевский, друг множества молодых литераторов и руководитель объединения «Литературное звено». Члены этого звена собирались по средам в «Доме Герцена», где ныне Литературный институт, усаживались вокруг покрытого синим сукном очень большого стола и читали друг другу свои сочинения — преимущественно стихи. Из молодых тогда мало кто занимался прозой. Впрочем, бывали здесь и не одни молодые. Василий Львович уже знал меня по «Литературному звену», да я бывал у него и дома и в одной из многочисленных тогда в Москве книжных лавок писателей —- на Большой Никитской, нынешней улице Герцена. Известные русские писатели стояли за прилавками и торговали старыми книгами.

Встретив меня на Тверском бульваре, Львов-Рогачевский поздравил с Возвращением, стал расспрашивать'о Волошине (он знал, что я уезжал в Феодосию). Я ответил, что привез от Волошина письмо к Луначарскому и иду сейчас в Наркомат просвещения, чтобы попытаться лично наркому передать это письмо. Я, разумеется, сказал, что у меня по-прежнему нет комнаты и никакой надежды ее получить.

— Вы увидитесь с Луначарским, попросите его.

— Что вы, Василий Львович! Луначарский меня не знает. Я только передам ему письмо и сейчас же уйду.

— Да нет, вы попросите. Постойте! Я напишу вам записку к нему. Пойдемте со мной.

Мы с ним зашли в книжную лавку писателей на Большой Никитской, и там у прилавка он написал Луначарскому несколько добрых слов обо мне и просил помочь человеку, не имеющему в Москве жилища.

Луначарского я встретил у дверей зала заседаний Нарком-проса на Остоженке. Только что окончилось заседание коллегии. Толпа, дожидавшаяся наркома, сразу окружила его и оттеснила меня. Я в отчаянии закричал через десятки голов:

— Анатолий Васильевич! Анатолий Васильевич! Вам письмо от Максимилиана Волошина!