Тогда решили, что идти к Волошину должен я. Эренбург наставлял меня. Волошина надо убедить дать записку, в которой Мандельштам характеризовался бы как крупный поэт. Утром уже была послана телеграмма в Севастополь известному 4 писателю Аркадию Аверченко с просьбой вмешаться в судьбу Мандельштама. Аверченко подтвердил телеграммой, что хорошо знает Мандельштама как замечательного поэта, знаком с ним по Петрограду, и ходатайствовал об освобождении поэта,-далекого от всякой политики. Пришла ли телеграмма Аверченко до или после освобождения Мандельштама, не по- { мню.

Итак, наступил мой черед идти в мастерскую. Волошин лежал на тахте на антресолях. Я поднялся по крутой наружной лестнице и вошел в совершенно темную мастерскую. Сверху прозвучал голос Волошина: «Кто там?» Я назвал себя. Он предложил подняться к нему. Почти на ощупь я добрался до лесенки и взобрался на антресоли. Здесь было светлее. Волошин лея^ал в хитоне, полуприкрытый пледом. Он не удивился моему приходу, сразу догадался, зачем я пришел. Я начал с напоминания, как часто он сам восхищался строками Мандельштама: «Виноград, как старинная битва, кипит, где кудрявые всадники бьются в кудрявом порядке». Я напомнил ему много раз слышанное его восклицание по поводу этих строк: «Как это хорошо! Мандельштам прекрасный поэт!»

— Зачем вы напоминаете мне об этом? Я и так хорошо знаю, что Мандельштам очень большой поэт.

Тогда я сказал, что этот очень большой поэт схвачен белогвардейцами и сидит в тюрьме и бог знает чем это кончится, Мандельштама надо спасать!

— Спасать, вы понимаете, Максимилиан Александрович, как можно скорее спасать!

Волошин успокоительно заметил, что Мандельштам непременно будет отпущен.

— Он слишком нелеп, и они сразу поймут, что таким не-^

лепым может быть только поэт! Мандельштама им не за что арестовывать.

Но разве невозможны любые случайности?

Волошин обиделся: что же, я подозреваю его в нежелании свободы для Мандельштама?

Разумеется, нет! Мне оставалось только попросить Максимилиана Александровича дать записку... но к кому именно, я не знал,—к кому-нибудь из «начальства», которое не может не посчитаться с Волошиным.

— А вы уверены, что Мандельштаму будет приятно знать о моей записке? Он, конечно, узнает и оскорбится. Ведь он ненавидит меня, это вы знаете?

Я поспешил уверить, что ни о какой ненависти Мандельштама к Волошину не может быть и речи. И заговорил о долге поэта перед поэтом. Я чувствовал, что Волошин готов дать записку, что он сам очень встревожен за Мандельштама. Я слышал уже неуверенность в тоне, которым он высказывал сомнение, посчитаются ли с его запиской. У меня уже не оставалось сомнений, что Волошин напишет записку и сделает все возможное. И вдруг он воскликнул:

— Если бы вы знали, какое письмо написал мне Мандельштам! Какое оскорбительное, злое письмо!

И дернул меня черт сказать, что я знаю это письмо,—Мандельштам мне читал его!

Все было кончено. Услыхав, что Мандельштам показывал это письмо мне, и поняв, что он мог показывать его и другим, Волошин сразу сменил милость на гнев. Он начал жаловаться на хворь, явно не желая больше говорить о Мандельштаме. Чувствуя, что испортил все дело, я попрощался и уныло спустился в темноте с антресолей. Внизу белым пятном светилась голова Таиах. Я вышел из кабинета и сбежал с наружной лестницы к морю, где меня дожидались Эренбурги и Майя. Через минуту я уже докладывал им о своей неудаче. Эренбург, выслушав меня, поднялся: «Я пойду к Максу». Это было неожиданно. Ведь он с Волошиным в ссоре. И все-таки пошел.

Майя Кудашева, жена Эренбурга и я сидели, перебирая мелкие камешки и слушая плеск набегавшей на берег невидимой в темноте волны. Эренбург отсутствовал очень долго. Его жена уже начала тревожиться. Майя изредка повторяла: «Ст’анно, ст’анно». Эренбург вернулся успокоенный: Волошин сделает все, что может.

— Долго п’ишлось угова’ивать Макса? — спросила Майя.

— Его вообще не пришлось уговаривать. в Эренбург и позднее повторял, что Волошин сразу вызвался помочь Мандельштаму. Теперь мне кажется, что Волошин просто хотел, чтобы к нему пришел Эренбург,—ждал примирения.

Мы не стали расспрашивать Илью Григорьевича, почему он так надолго задержался в мастерской Макса.

Много лет спустя в архивах Волошина был обнаружен черновик письма, или, как сам Волошин его назвал, «Заявления» по поводу Мандельштама.

Вот его текст:

«Начальнику Политического Розыска Г-ну Апостолову.

Поэта Макс. Волошина

Заявление:

Политическим розыском на этих днях арестован поэт Мандельштам. Т. к. Вы по своему служебному положению вовсе не обязаны знать современную русскую поэзию, то считаю своим долгом осведомить вас, что Ос. Мандельштам является одним из самых крупных имен в последнем поколении русских поэтов и занимает вполне определенное и почтенное место в истории русской лирики.

Сообщаю Вам это, дабы предотвратить возможные всегда ошибки, которые для Вас же могут отказаться неприятными.

Мандельштам, как большинство поэтов, человек крайне нервный, поддающийся панике, а за его духовное здоровье перед культурной публикой в конце концов будете ответственны Вы».

«Конечно,— признавался Волошин,— не мне заступаться за О. Э. М. политически, я даже не знаю, в чем его обвиняют». Тем не менее далее он заступался, и довольно своеобразно. Легкомысленный и общительный Мандельштам, уверял Волошин, не способен ни к какой работе (кроме работы поэта!) и уже поэтому не может быть причастен к политике!

Наутро с заявлением Волошина отправилась в город Майя Кудашева. Для подкрепления ее миссии в Феодосию приехал из Коктебеля также и Викентий Викентьевич Вересаев. Он уже и тогда почитался как классик и был всероссийски известен. Но еще больше надежды возлагали на княжеский титул Майи. Вместе с Вересаевым явилась она в белогвардейскую разведку и вручила ее начальнику заявление Максимилиана Волошина. Заявление это вкупе с княжеским титулом Майи, славой Вересаева и энергичными хлопотами полковника-поэта Цыгальского произвели должное впечатление. Мандельштам был освобожден. Вскоре он уехал из Феодосии в Батум, а оттуда в Тифлис. По пути в Тифлис он снова был схвачен и заключен в тюрьму, на этот раз уже грузинскими меньшевиками.

V

* Максимилиан Волошин в пору гражданской войны говорил о себе:

-~ Я над схваткой.*

Не только в России, и на Западе многие даже выдающиеся интеллигенты считали позицию «над схваткой» принципиальной и единственно достойной творца культуры. Вспомним, что даже Ромен Роллан назвал одну из своих книг «Над схваткой». Конечно, разновелики фигуры Роллана и Волошина, но честность с собой и одного и другого художника закономерно привела к разочарованию в первоначально избранной и казавшейся достойной позиции «над схваткой». Для Волошина этот путь животворного разочарования был медлителен, полой смущений и колебаний. И я еще расскажу в дальнейшем, как и что побудило его усомниться в правильности дорогой ему позиции «поверх барьеров».* Когда я только познакомился с ним, сомнения эти еще не одолевали его. Он еще гордился тем, что «молится за тех и других».

. т

А я стою один меж них В ужасном пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.

И гордился тем, что под его кровлей спасались и укрывались от преследований противника в равной мере —

...и красный вождь и белый офицер.

В разгар гражданской войны, в дни, когда Крым был под властью белых, он спасал и прятал на своей даче большевистских подпольщиков. Об этом хорошо'напоминает надпись пи-сателя-болыпевика Всеволода Вишневского на его книге «Первая Конная». Книга с этой надписью и поныне хранится в библиотеке Максимилиана Волошина в Коктебеле.

«Максимилиану Александровичу Волошину! С доброй памятью о Вас шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918—20 гг. Вы оказали смелую помощь в своем Коктебеле, не боясь белых.