Мандельштам на этом портрете мало похож на того, с которым я познакомился в Феодосии летом 1919 года и потом встречался в Москве, Ленинграде и снова в Москве на про-

тяжении многие лет. Эти еще петербургский или, вернее, петроградский, недавно ставший известным поэт Осип Мандельштам, автор книги стихов «Камень» в обложке кирпичного цвета, изданной акмеистическим издательством «Гиперборей». Это силуэт сидящего в кресле, респектабельно одетого молодого человека с уайльдовской шевелюрой, в очень высоком крахмальном воротничке, с пышным галстуком, с тонким ** крупным горбатым носом и очень независимо, почти вызывающе гордо поднятой головой. А может быть, твердый высокий воротничок заставляет его так вызывающе независимо, « почти с аристократическим высокомерием задирать голову кверху?

Но когда я увидел его в Феодосии, он был вовсе без воротничка и раскаленная грудь его была открыта за распахнутой рубашкой под черным суконным пиджаком, слишком теплым для феодосийского лета. И выцветшая тюбетейка на его голове отнюдь не выглядела аристократически. И все же голова его * была поднята гордо. Он словно нес ее не на своих узких плечах, а за плечами — глаза смотрели поверх людских голов и поверх солнцем нагретых крыш.

Первое, что привлекало внимание к его быстрой в движениях, остроугольной фигуре, это его неправдоподобно задранная кверху голова в выцветшей тюбетейке. Казалось, физически неудобно так нести свою голову. Но он нес ее именно так всю свою жизнь. Он нес ее — необыкновенно гордо поднятой кверху, смотря в небо и даже смотря поверх тех, кто причинял ему страдания физические и душевные — в трагические, последние годы жизни поэта. Не гордость, не пустословный аристократизм, не смешное высокомерие, а высокое сознание собственной правоты — и одно лишь оно! — способно помочь человеку, как бы ни было ему трудно, держать голову кверху так, как держал ее Мандельштам. Это он написал однажды в своей небольшой статье «О собеседнике»: «Поэзия есть сознаЛ ние своей правоты».

Но даже не гордая посадка головы на узких плечах в портрете, написанном Кругликовой, напоминает мне хорошо знакомого Осипа Мандельштама, а отчетливо видимая на этом портрете нижняя, чуть оттопыренная губа. Когда я смотрю на портрет, я прежде всего вижу оттопыренную, словно дрожащую губу. Она дрожит, как натянутая струна под сухими пальцами воспетого Мандельштамом Терпандра, того, кто вырезал лиру из панциря черепахи и, натянув струны из воловьих жил, скандировал эллинские стихи...

Мандельштам, читая стихи, скандировал. Он их нел, задирая голову выше обычного, пел, иногда даже закрывая глаза. Опущенные веки его дрожали. Влажная оттопыренная нижняя губа, выражавшая в одно и то же время высокомерие и обиду, дрожала. И не всегда можно было отличить, читает ли он стихи— все равно чьи: свои, Овидия, Кузмина или Тютчева, или просто говорит о том, что блины без масла не годятся. Он^ скандировал, даже когда просил деньги взаймы. 4

Вот это и производило магическое впечатление на его меценатов — феодосийских экзотических негоциантов, но, заметьте, коренных феодосийских, отнюдь не беженцев с севера. Любители поэзии из богатеев между делом, выгодно купив или продав партию дефицитных товаров, усаживались в глубокие кресла и услаждали себя чтением в подлинниках кто персидских, а кто греческих или итальянских поэтов. И самое любопытное, что и караимы, и евреи, и греки, и выходцы из Италии — все в равной мере считали Мандельштама своим национальным поэтом, давали ему малые толики денег и почтительно слушали, как он скандирует, но ничуть не любили его стихи и, конечно, не понимали их. Наверное, думали, что так и надо, чтоб настоящая поэзия была непонятна!

Мандельштам когда-то писал в своих «Заметках о поэзии»:

«Так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственно трезвая, единственно проснувшаяся из всего, что есть в мире».

Он сам был похож на «блаженно очумелого» и, вероятно, именно этим и убеждал своих смуглолицых и плохо говоривших по-русски покровителей.

Русских покровителей поэзии среди феодосийских негоциантов в то время не было. И только Максимилиан Волошин говорил, что Осип Мандельштам — большой русский поэт. •

Волошин любил повторять, что «Мандельштам нелеп, как$ настоящий поэт».

Мандельштам в своем черном пиджаке и распахнутой на голой груди рубашке, в тюбетейке казался куда более нелепым, чем Волошин в его лиловом хитоне или бело-золотистом костюме испанского гранда с голыми икрами.

Но Осип Мандельштам — «настоящий», большой поэт прежде всего потому, что все его мышление образно. И не только в стихах, но и в его повседневных и будничных диалогах в общении с окружавшими его людьми. О его поэзии можно говорить, как о философской образной системе, не переводимой на язык понятий. Для него понятие — образ и образ — это понятие. Весь его поэтический мир понятий — это мир воображаемо зримых образов, плотных — осязаемость их почти доступна на ощупь. Недаром он сам сказал: «Русский язык стал звучащей и говорящей плотью».

Великолепные «Тристии» — «Печали»,— первое стихотворение Мандельштама, которое я прочитал. Это было в 1918 году в Александровске, нынешнем Запорожье. «Камень» Осипа Мандельштама тогда еще не дошел до нашего городка, где власти, эпохи и общественные строи менялись с калейдоскопической быстротой.

Из Харькова привезли альманах, не помню его названия. Впервые я встретил в нем имена людей, с которыми впоследствии пришлось быть в добрых отношениях на протяжении десятков лет. Я помню в нем чьей-то работы портрет Евгения Ланна, стихи Георгия Шенгели и Александра Гатова и даже по сей день запомнил строки стихотворения милого Измаила Уразова, с которым в Москве много лет был связан общей работой в редакциях различных журналов:

Мне двадцать два: как терпка радость Смотреть на землю не спеша.

Но поразили меня «Тристии» Мандельштама. Я был вне себя от волнения, дни и ночи повторял:

Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных.

Я чуть не плакал от восхищения над строками, которые казались мне настоящим чудом поэзии:

И женский плач мешался с пеньем муз...

Ошеломленный «Тристиями», я не предполагал, что очень скоро познакомлюсь с их автором. Уезжая в 1919 году в Феодосию, я знал, что увижу там Максимилиана Волошина, но что там же в Феодосии живет написавший «Тристии» Мандельштам, я не знал. Для меня было неожиданным знакомство на песке феодосийского пляжа с горбоносым молодым человеком, читавшим на солнце «Давида Коперфильда» и курившим трубку. Фамилия его была Мандельштам, и в первый момент я принял его за поэта, но он оказался его младшим братом — Александром. Нас познакомил лежавший рядом мой недавний знакомец — студент. Этот студент, как обнаружилось уже после прихода Красной Армии в Крым, был коммунист, подпольщик и после освобождения Крыма заведовал в Джанкое отделом народного образования. Мы были дружны с ним в период белых в Крыму и тем более после освобождения Крыма. Во вре-доя своего вторичного путешествия из Феодосии в Москву я ночевал у него в Джанкое, и в то очень голодное время он даже снабдил меня на дорогу несколькими котлетами и буханкой хлеба. По тем временам это было актом исключительной щедрости. Знакомство мы свели на феодосийском пляже, когда он был подполыциком-коммунистом, а я девятнадцатилетним начинающим литератором, мечтавшим из Крыма проехать в Грузию, а оттуда — в Москву.

Александр Мандельштам ждал на пляже своего брата. Я тоже ждал его с нетерпением. Но Осип Эмильевич не пришел. Зато в тот же день или на следующий я увидел его на площади у «Фонтанчика». Он шел с задранной кверху головой, краснолицый от солнца, в тюбетейке и в черном пиджаке, весь остроугольный, очень быстрый в движениях. Они с братом так были похожи друг на друга, что я сразу догадался, кто он. Признаться, облик его разочаровал меня. Человек, написавший «Тристии», скорее должен был походить на Волошина. У Мандельштама был вид слишком будничный. В нем не было ничего живописного. И только невероятно задранная кверху голова — высокомерие, вызов во всей его нищей фигуре, царственность, с которой он нес на голове свою бедную тюбетейку, нес ее как корону или лавровый венок,— вот что выделяло его из пестрой, суетливой, многоязычной толпы на площади у «Фонтанчика»!