Перед прощанием своими руками переплела и подарила мне издание «Универсальной библиотеки» — маленькую и толстую книгу «Москва» — сборник стихов о Москве и рассказов путешественников разных эпох. «Добрый путь»,— написала она на книге. А на обороте титульного листа переписала свое стихотворение о Москве — то самое, которое когда-то читала на жухлой траве под стенами Новодевичьего монастыря.

Я уезжал на две недели в Крым, в Феодосию, по семейным делам — шел на вокзал пешком с корзиной в руках, Марина и Аля провожали меня до Лубянской площади. В корзине лежали хлеб и оладьи, испеченные для меня Мариной. У Никольских ворот мы остановились, Марина вдруг отошла от нас, на углу у торговки купила яблок и набила ими мои карманы — мне на дорогу. Цотом обе благословили меня, чтоб путь мой был добрым и легким. Мы обнялись, расцеловались и снова расцеловались, и я наклонился, чтоб маленькая Аля могла обнять меня на прощанье.

Я взвалил свою легонькую корзинку на плечи и зашагал, пересекая булыжную площадь. Посреди площади оглянулся — в ту же минуту оглянулись Марина с Алей. Мы помахали друг другу — и пошли в противоположные стороны, они в Борисоглебский, домой, я на Курский вокзал.

VII

Возвратясь из Крыма, я застал Цветаеву в сборах к отъезду.

Виза была ей обещана — она ждала ее со дня на день. Разговоров только и было что об отъезде.

Она не представляла себе, на сколько времени покидает свою Москву. Никаких определенных планов на будущее! Наверняка не предполагала, что покидает ее почти на два десятилетия. Задумываться о будущем, строить планы вообще было не в духе Цветаевой.

Я больше не жил в петухивной. Там еще оставался какой-то мой узелок. Я уже стал обладателем собственной комнаты,—-получил по ордеру сущим чудом.

Комната была в квартире на восьмом этаже девятиэтажного дома по Садовой-Самотечной. Вода в доме не шла, тащить надо было ее с первого этажа по нескончаемой лестнице — лифт в те годы нигде в Москве не работал. Но трудно ли в 21 год втащить на восьмой этаж наполненное водой ведро, взятое у хозяйки квартиры!

Это была моя первая «собственная» комната в Москве: Цветаеву забавляло, когда я взахлеб рассказывал о своем жилище.

По легкомыслию лет, по юношеской своей слепоте, по эгоизму молодого человека, увлеченного устроением своей жизни, я не замечал, как ей трудно и как сложно ее душевное состояние перед разлукой с ее Россией, перед чужбиной, перед тем неведомым, что ожидает ее там — за Россией...

Теперь мы куда реже, чем прежде, беседовали. Да и видеться с ней стали все реже и реже.

Уехала Марина Цветаева зимой 1922 года. На протяжении многих лет стихи ее, доходившие из-за границы, вызывали на ее Родине интерес еще больший, гораздо больший, чем те, нто писала она до своего отъезда.

В альманахе (кажется, он назывался «Эпоха», а может быть, «Эпопея»), изданном в Берлине то ли в 1923, то ли в 1924 году, я увидел напечатанным цикл «Отрок», когда-то мне посвященный, но без первого восьмистишия «В небо ступ-нешь!» В посвящении трех (из четырех подаренных мне) стихотворений моего имени не было. Коротко посвящалось: «Геликону».

Что же? Перепосвятила? Три из бывших «моих» четырех — неизвестному мне «Геликону»? Но стихи-то ведь написаны до

Берлина!

Из четырех оставила мне только первое: предостережение-восьмистишие: «Остановись! В небо ступнешь!»

...И вдруг вспомнился ее рассказ о Евгении Ланне. О том, как посвятила ему стихи, а потом взяла да перепосвятила другому. Ланна, когда разобиделся, рассердился, успокоила: «Посвящение, как любовь, как славу, делить нельзя. Множить можно. Ланн, я помножила, не разделила».

Разделить нельзя, ну, а вычесть можно? Не сняла ли она мое имя, изменив ко мне отношение? Тогда я еще не знал — смутился. Слишком поздно узнал, что доброе ее отношение ко мне не изменилось с годами...

Ей было горько-тягостно в эмиграции. Тому свидетельство все написанные ею за границей стихи. Есть ли во всей знакомой поэзии что-нибудь горше ее «Поэмы конца»!

Из русских русская, из москвичек москвичка, поистине Марина Московская, именно в эмигрантской России почувствовала себя обитательницей гетто. Невыносимая боль пронизывает полные отчаянья строки:

Жизнь — это место, где жить нельзя...

Всю жизнь обманывалась, всю свою жизнь погружалась в обманпость и вдруг вынырнула из нее — не на свет, в потемки:

Гетто избранничеств! Вам и ров!

Пощады не жди!

Это она поняла. И отвернулась от «христианнейшего из миров», в котором ей, русской, московской поэтессе, уготовано место в гетто!

Марина Ивановна с сыном (он родился за границей) вернулась в СССР в июне 1939 года. Еще ранее — весной 1937 года —* приехала Аля.

Одно время Цветаева жила в Голицыне в писательском доме творчества. Потом разверзлась война, сначала с Финляндией, а вскоре и Великая Отечественная, Цветаева с сыном уехала на Каму, в Елабугу.

Десять последних дней своей жизни она прожила в той самой Елабуге, где провела свою долгую старость и умерла знаменитая кавалерист-девица, героиня войны 1812 года На- * дежда Дурова...

Три года прошло после ее смерти в Елабуге. Отечественная война еще не закончилась, но бои шли уже на германской земле, всё ближе к Берлину. И только тогда я узнал о вечере стихов Марины Цветаевой в писательском доме творчества в Голицыне под Москвой.

Хозяйка писательского дома в Голицыне Серафима Ивановна Фонская вспомнила и рассказала об этом, увы, после смерти Цветаевой.

Писатели, жившие в то время в Голицыне, попросили Цветаеву устроить вечер ее стихов. И среди многих, которые она читала, Марина Ивановна прочла цикл «Отрок». Ее спросили— о ком эти стихи? Кто этот «огнепоклонник»? Кому стихи?

Марина Ивановна, по словам Серафимы Фонской, ответила:

— Стихи написаны в тысяча девятьсот двадцать первом году. Они посвящены моему другу, в то время молодому поэту...—- И назвала мое имя.

Но «Отрок», кроме первого восьмистишия,— «Геликону». Геликон,— теперь подлинное имя его известно и мне,— погиб страшной смертью мученика Освенцима. Цветаева встретилась с ним в Берлине, два года спустя после того, как в Москве в Борисоглебском в келье своей написала стихи об «Отроке»... Теперь в книге ее стихов в цикле «Отрок» нахожу и еще одно, мне незнакомое — «Виноградники тщетно в садах ржавели»— и помеченное датой 30 августа 1921 года. Стало быть, Написала его, когда я еще жил у нее в петухивной и чуть ли не в день, когда одарила меня стихами, переписанными на листке почтовой бумаги, нержавеющими алыми чернилами. Но в подаренный цикл «виноградники» не вписала и «виноградники» тогда не читала мне...

Только и осталось не вычтенным, не разделенным и не умноженным первое: «Юность слепа... Остановись! В небо ступнешь!» А где небо, Марина? И где Земля? И не в небе ли

все мы вместе с нашей Землей, взвешенной в небе, овеянной им, обвитой? И кто не спотыкается о планету Земля, не ушибается о нее и, поднявшись и отшагнув, не ступает в небо?

В Голицыне, когда ее спросили, кому и о ком стихи, она вновь великодушно назвала меня другом. Может быть, понимала, что слова ее дойдут до меня. Они и дошли... лишь несколько лет спустя после ее трагической смерти в Елабуге.

Там она лежит и сейчас. Не знаю, на том ли самом ела-бужском кладбище, где похоронена и Надежда Дурова... На том ли, на другом ли, но Цветаева по-прежнему в чужой ей Елабуге.

Ее могила — одна из десятков безымянных могил на ела-бужском кладбище. В безымянном ряду могил стоит крест, поставленный близкими Марины Цветаевой.

Пытаются разыскать могилу Цветаевой. И будут пытаться, пока живы те, кому она была дорога.

ОСИП

МАНДЕЛЬШТАМ

Пока не требует поэта...

Необыкновенные собеседники _1.jpg

I

а стене моего кабинета один над другим —■ два силуэта работы художницы Кругликовой. Наверху — Марины Цветаевой, внизу — Осипа Мандельштама.