Она прекрасно говорила по-английски, может быть, чуть-чуть книжно, с намеком на европейскую манеру. Я внимательно всматривался в нее, пытаясь увидеть черты американской девушки, какой она могла бы стать, если бы ее родители не уехали из Филадельфии. Я думаю, что она вполне могла бы быть моей сестрой — крупной девушкой с высокими идеалами. А ведь Ханна тоже могла бы эмигрировать в Израиль, если бы не объявился ее спаситель Морти. Но кто же спасет меня? Мои шиксы? Нет, это мне приходится спасать их. Нет, мое настоящее спасение в этой Наоми! Она совершенно по-детски заплетает волосы в две длинные косички — и только хитрость бессознательного могла скрыть от меня — неизбежное при виде этих косичек — воспоминание о той самой школьной фотографии Софы Гинской, которую мальчишки дразнили Рыжей и которая могла так далеко пойти с ее карими глазами и умной головой. Вечером, после того как целый день Наоми показывала мне древний арабский город Акко, она уложила свои волосы двойным кольцом, совсем как бабушка. Я глядел на нее и думал о том, как непохожа она на мою модную подружку с ее париками, прическами и часами, проводимыми в салоне Кеннета. Как может измениться моя жизнь! С этой девушкой я стану другим человеком!

Отправляясь путешествовать, она собиралась ночевать в спальном мешке, под открытым небом. Она уехала от своих приятелей на те несколько фунтов, которые ее родители подарили ей на день рождения. И она говорила, что наиболее фанатичные из ее друзей никогда не приняли бы подарка и сердились на нее за проявленное малодушие. Наоми развлекала меня рассказами о своей юности, например, историей о дискуссиях, которыми увлекались ее родители, когда она сама была еще маленькой девочкой. В бедном кибуце не у всех тогда были часы, и его жители вели горячие споры, в результате чего было принято решение носить часы по очереди, по три месяца.

Весь день, за обедом, во время романтической прогулки вдоль крепостной стены в Акко, и потом, вечером, я рассказывал ей о своей жизни. Я просил ее не оставлять меня по возвращении в Хайфу и выпить вместе со мной в отеле. Она согласилась и сказала, что она хотела бы продолжить наш разговор. Я уже готов был поцеловать ее, но вдруг подумал «А что если я все же болен?» Я еще не был у врача, частично по причине нежелания рассказывать кому-либо о своих приключениях со шлюхами, но в основном потому, что так и не обнаружил никаких признаков заболевания. Зачем мне доктор, со мной ведь все в порядке. Тем не менее я удержался от соблазна впиться губами в ее невинный социалистический рот.

— Американское общество, — сказала Наоми, сбрасывая на пол свой рюкзак и спальник и продолжая лекцию, начатую еще в пути, — не только смотрит сквозь пальцы на несправедливость в отношениях между людьми, но еще и поощряет такие вещи. Что, скажешь, это не так? Соперничество, зависть, ревность — вот из чего состоит человеческий характер, формируемый американским обществом. Счастье и успех той или иной человеческой жизни там измеряется только деньгами, собственностью и властью. И это в то время, — продолжала она, забравшись на кровать и усевшись в позе Будды, — когда большая часть народа лишена минимальных средств к существованию. Разве не так? Это говорит о том, что ваша система эксплуататорская, внутренне порочная и несправедливая по своей сути. Следовательно, Алекс, — она произнесла мое имя, как строгая учительница, с интонацией приказа и увещевания одновременно, — в вашей стране нельзя добиться подлинного равенства. Это бесспорно, ты не можешь ничего с этим сделать и должен согласиться со мной, если ты честен.

Ну, например, чего ты добился в деле с телевизионными играми? Я бы сказала: ровным счетом ничего. Ты указал на испорченность отдельных индивидов. Но испортила их система, на которую не легло и малейшей тени. Система осталась неприкосновенной. И знаешь, почему? Потому что, Алекс, — ну, вот, начинается, — ты испорчен этой системой так же, как и твой мистер Шарль Ван Дорен. (Черт подери! Опять я несовершенен!) Ты не враг системе. Ты даже не бросал ей вызов, как, наверное, тебе казалось. Ты — один из ее охранников, служащий по найму, соучастник. Прости меня, но я должна сказать тебе правду: ты думаешь, что ты служишь справедливости, но в действительности ты — лакей буржуазии. Ты живешь в несправедливом, жестоком и бесчеловечном мире, лишенном всех человеческих ценностей, и твоя работа состоит в том, чтобы дать этой системе возможность казаться законной и моральной; благодаря тебе люди могут подумать, что человеческие права, справедливость и человеческое достоинство действительно существуют в этом обществе — хотя совершенно очевидно, что такие вещи абсолютно невозможны.

— Ты знаешь, Алекс?

— Ну что еще?

— Ты знаешь, почему я не беспокоюсь о том, чья очередь носить часы, или о том, стоит мне принимать пять фунтов от моих «состоятельных» родителей или не стоит? Ты знаешь, почему их аргументы кажутся глупыми и почему мне не хватает терпения на подобные разговоры? Потому что я знаю, что внутренне — ты понимаешь, внутренне!…

— Да, я понимаю! Может, это и странно, но английский, черт возьми, мой родной язык!

— Внутренне система, в которой я живу и которую я защищаю (и добровольно, заметь — совершенно добровольно!), - человечна и справедлива. Поскольку коммуна владеет всеми средствами производства, обеспечивает нужды всех своих членов, поскольку никто не имеет права накапливать богатства или использовать избыток, произведенный трудом другого, то достигается главная цель кибуца — достоинство каждого человека. Это и есть равенство в широком смысле. Самое главное, что может быть.

— Наоми, я люблю тебя.

Ее огромные карие идеалистические глаза резко сузились.

— Как это ты «любишь» меня? Что ты сказал?

— Я хочу жениться на тебе!

Бум! Она вскочила на ноги. Да, жалко мне того сирийского террориста, который попытается застичь ее врасплох!

— Что с тобой случилось? Ты, наверное, пошутил?

— Будь моей женой. Матерью моих детей. У любого голодранца есть дети. Почему же им не быть у меня? Я должен передать кому-то свою фамилию!

— Ты, похоже, пьян. Ты выпил слишком много пива за обедом. Да, я думаю, что мне пора.

— Не уходи!

И я снова рассказал девушке, которую едва знал и которая мне совершенно не нравилась, как глубоко и сильно я ее люблю. «Любовь» — о, я просто содрогаюсь, когда слышу это слово. «Лю-ю-ю-юбо-овь!» — как если бы эти звуки могли пробудить мое чувство.

Она попыталась уйти, но я запер дверь. Я умолял ее не уходить, зачем ночевать на холодном мокром пляже, если здесь, в Хилтоне, есть такая комфортабельная огромная кровать, которую мы могли бы разделить.

— Я совсем не хочу менять твои принципы, Наоми. Если кровать — это слишком буржуазно, мы можем заняться любовью на полу…

— Ты имеешь в виду по-ло-вой акт? — переспросила она. — С тобой?

— Да! Со мной! С порождением внутренне несправедливой системы! Со мной, с ее пособником! С Портным!

— Мистер Портной, извините меня, но если ваши глупые шутки…

И тут началась рукопашная. Я повалил ее на кровать, но едва дотронулся до ее груди, как она нанесла мне такой удар в челюсть, что у меня чуть не треснул череп.

— Где ты этому научилась, черт подери?! -закричал я. — В армии?

— Да!

Я поднялся и сел на стул.

— Хорошеньким вещам они учат девушек.

— Знаешь, — произнесла она без тени участия, — с тобой что-то не в порядке.

— Ну да, у меня язык в крови…

— Ты самый несчастный человек из всех, кого я знала. Ты похож на ребенка.

— Нет, это не так!

Но она уже отмела все объяснения, которые я мог ей предложить, и взялась читать мне очередную лекцию, на этот раз о моих недостатках, которые она успела увидеть за прошедший день.

— Ты недоволен собой! Почему? Это очень плохо для человека — осуждать свою жизнь так, как это делаешь ты. Ты получаешь какое-то удовольствие, ты гордишься тем, что делаешь себя предметом своего странного чувства юмора. Я не верю в то, что ты хочешь изменить свою жизнь. Ты все выворачиваешь наизнанку, во всем видишь только смешное. И так целый день. Во всем ирония или самоунижение.