— Да, хорошо! Я думаю, что хорошо! А вы, как вы спали?

— Как бревно, — отвечает мистер Кэмпбелл. В первый раз в жизни я почти физически ощущаю силу метафоры. Этот человек, который продает недвижимость и является старшим советником муниципалитета в Дэвенпорте, говорит, что он спал, как бревно, и я действительно вижу бревно. Я вижу неподвижное, тяжелое, убедительное бревно.

— Доброе утро, — говорит он, и я понимаю, что он имеет в виду промежуток времени между восемью и двенадцатью.

Я никогда прежде об этом не думал. Он, скорее всего, хочет, чтобы время между восемью и двенадцатью было для меня добрым, то есть веселым, приятным, удачным. Значит, все мы желаем друг другу четырех часов удовольствия и благополучия. Но это же ужасно! То есть это же прекрасно! Доброе утро! А потом будет „добрый день“, и „добрый вечер“, а потом „доброй ночи“! Боже мой! Английский язык, оказывается, — это средство коммуникации! И разговор — это не обязательно поединок, где ты стреляешь и в тебя стреляют, где ты рискуешь своей жизнью и охотишься за чужой! А слова — вовсе не бомбы и пули, нет, они могут быть маленькими подарками, исполненными смысла.

Но и это еще не все. Мало того, что я смотрел на мир сквозь гойские занавески, что неустанно желал им всем радости и благополучия, я чуть не обалдел, когда узнал название улицы, на которой стоял дом Кэмпбеллов, на которой выросла моя подружка, где она прыгала, скакала, каталась на коньках и на санках все это время, пока я мечтал о ней за полторы тысячи миль отсюда. Знаете, как называлась эта улица? Нет, не Ксанаду, нет, гораздо лучше, гораздо более абсурдно. Она называлась Вязовая. Вы понимаете, Вязовая! Я будто снова услышал, как по радио читают „Историю одной семьи“ — там тоже что-то было про вязы!

Честно говоря, я вообще вряд ли мог определить, что тут за деревья, выйдя в среду вечером из автомобиля Кэмпбеллов. К семнадцати годам я едва научился отличать дуб, да и то, если рядом валяются желуди. В пейзаже меня больше всего занимает не флора, а фауна, то есть, если можно посмотреть, как трахаются. Все, что растет и цветет, я оставляю птичкам и пчелкам — это их забота, а не моя. Никто в моем доме не знал, как называется дерево, растущее из асфальта прямо у входа. Дерево как дерево. Какая разница, как его звать, лишь бы не грохнулось на голову. Осенью (или весной? Кто помнит о таких мелочах? Во всяком случае, я уверен, что не зимой) с него падали длинные кривые стручки с горошинами. Так вот, никто бы о нем не задумался, если бы Софа не проинтерпретировала этот научный факт так:

— Не вздумай пуляться из трубочки этими мелкими штучками, ты можешь попасть кому-нибудь в глаз, и он станет слепой! Я тебе запрещаю, а если они в тебя будут пулять, немедленно беги домой и скажи мне.

Вот примерно с таким уровнем знаний в области ботаники я в то воскресное утро вышел из дома Кэмпбеллов и совершил свое архимедово открытие. „Улица называется Вязовая, следовательно… это все — вязы! Неужели?“ Как просто! Кому как, а у меня показатель интеллекта целых сто пятьдесят восемь! Неужели мир действительно так прост?

До этого незабываемого уик-энда я существовал на уровне Каменного века. Каждый раз, когда мистер Кэмпбелл называл свою жену „Мэри“, у меня подскакивала температура до сорока градусов — я ем из тарелки, которой касались руки женщины по имени Мэри! (Может быть, здесь ключ к тому, что я стараюсь никогда не называть Манки по имени, за исключением воспитательных эпизодов). Пожалуйста, молился я в поезде, идущем на запад, пусть только в доме Кэмпбеллов не будет изображений Иисуса Христа, избавьте меня от этих христиан! Пусть, когда тетушки и дядюшки соберутся на праздничный обед, среди них не окажется антисемитов! Потому что если кто-нибудь из них скажет: „жиды“, или „пархатые на голову сели“, то я им этого „жида“ в глотку засуну, прямо в глотку вместе с их сраными зубами! Нет, нет, никакого насилия (как будто я вообще на это способен), насилие мы оставим для них, ведь это их любимая игрушка, а я просто встану со своего места и произнесу речь! Я буду клеймить их изуверские сердца! Я им прокричу прямо в уши Декларацию Независимости! Кто они такие, черт подери, может быть, они думают, что День Благодарения — их гойский национальный праздник?

И вот на вокзале ее отец говорит:

— Как дела, молодой человек? А я отвечаю:

— Спасибо.

Чего это он вдруг такой милый? Потому что его уже предупредили (а если так — мне обижаться или нет?) или потому что он еще не знает? Должен ли я сказать ему правду, прежде чем мы сядем в автомобиль? Да, я должен! Я больше не могу скрывать! „Мне очень приятно быть здесь у вас, в Дэвенпорте, мистер и миссис Кэмпбелл! Но дело в том, что я еврей, и вы уж, пожалуйста об этом не забывайте“. Нет, это как-то не звучит. Может быть, так: „Уважаемые мистер и миссис Кэмпбелл, как друг вашей дочери и как еврей я хочу поблагодарить вас за приглашение…“ Хватит выделываться! Но что же делать? Сказать ему чтонибудь на идише? А как? Я знаю примерно двадцать пять слов — половина из них непристойные, а остальные я неправильно произношу. Дерьмо, говорю я себе, ты просто дерьмо, заткнись и иди в машину.

— Спасибо, спасибо, — говорю я, подхватываю свой чемодан, и мы все направляемся к автомобилю.

Кэй и я забираемся на заднее сиденье, вместе с собакой! Это ее собака. Она разговаривает с ней, как с человеком! Ой-е-ей, да она и правда гойка. Что за нелепость — разговаривать с собакой, а ведь Кэй совсем не дура! Я вообще-то понимаю, что она поумнее меня, но как это можно разговаривать с собакой? „Что касается собак, мистер и миссис Кэмпбелл, то у нас, евреев…“ О боже, оставь эти глупости! Ты совершенно забыл (или изо всех сил пытаешься забыть) о том, что у тебя вместо носа. Я уже не говорю про твои африканские кудри. Конечно, они все видят. Прости, дружок, но от судьбы не уйдешь, носовой хрящ не выбирают. Но я и не хочу другой судьбы! Ты так говоришь, потому что с этим ничего не поделаешь. Я бы смог поделать, если бы захотел! Но ты же не хочешь. А вдруг я все-таки захочу?

Как только я попадаю в какой-нибудь дом, я тут же начинаю тайком принюхиваться: чем здесь пахнет? Картофельным пюре? Старыми тряпками? Свежим цементом? Вот и здесь я все нюхал и нюхал, пытаясь уловить главный запах. И унюхал, ага: это запах христианства или просто воняет собакой? Все, что я вижу, пробую, к чему прикасаюсь, обо всем я думаю: это гойское. В первое утро я выдавил в раковину полдюйма „Пепсодента“, потому что боялся чистить зубы пастой, которая несомненно касалась гойских зубных щеток родителей Кэй. Честное слово! Мыло на раковине все в засохшей пенке от чьих-то рук. Интересно, чьих? Может быть, Мэри? Могу ли я мыться им или сначала мне следует помыть это мыло, чтобы соблюсти гигиену? А чего тут теряться, конечно, помой его с мылом! Зайдя в туалет, я долго осматривал унитаз: „Смотри-ка, это настоящий гойский горшок. Вот сюда отец твоей подружки роняет свое иноверческое говно. Ну, как тебе? По-моему, впечатляет“. Что со мной? Я рехнулся или наоборот?

На следующий день я долго не мог решить, как сесть на сиденье. Дело не в санитарии — горшок сияет немыслимой антисептической чистотой — я боялся почувствовать тепло кого-нибудь из Кэмпбеллов. Например, Мэри. Тепло задницы матери Иисуса Христа! Ради мамы, ради всей своей семьи, подстели бумажку на сиденье, ведь тебе ничего не стоит, и об этом никто не узнает!

Но я сделал это! Я сделал это! Я сел безо всякой бумажки — и оно действительно было теплым! Ура, мне семнадцать лет, и я бесстрашно трусь своей задницей о задницу ненавистного врага! Как долго я путешествовал, в какую даль я забрел с этого сентября! При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе! Да, плакали. Я сидел на горшке, и меня осаждали сомнения и печали, я неожиданно начал всем сердцем тосковать по дому… Мой отец, наверное, поехал на ярмарку в Юнион, покупать „настоящий яблочный сидр“, а мне так хотелось поехать с ним. Ханна и Морти, наверное, без меня отправились на матч „Викуехик-Хиллсайд“, кто же им будет все комментировать, если не я? Я надеюсь, что наши выиграют (то есть проиграют меньше 21 очка). Бейте Хиллсайд, ребята! Ви-куе-хик! Берни, Сидни, Леон, давайте, защита, бейтесь!