Мысли путались, мутились. Он пытался привести их в порядок. Бой, видимо, кончился. Немцев нет. Грохот орудий доносился издали, всё в одном направлении, и капитан Чернов сообразил, что часть продвинулась вперёд. Значит так, немцев прогнали. Он пытался вспомнить, что произошло с ним самим, но добирался только до момента атаки, а затем всё исчезало в ослепительном свете… Как выяснить, что у него собственно болит и ранен он или нет? Рукой невозможно шевельнуть, её придавила страшная тяжесть. Шевельнуть бы хоть пальцем, почувствовать самого себя, найти себя в этой груде покойников…

Это не удавалось. Где они, его руки, левая, правая? Видимо, так одеревянели, что ими невозможно шевельнуть. Ноги… хоть бы одним пальцем… Ведь больно же, невыносимо больно, а где — неизвестно. Существовала, жила, думала, работала только голова. Остальное перестало принадлежать ему, стало частью того, что лежало вокруг него и на нём. Словно брёвна. Словно ворох старых тряпок. Кто они такие? Свои? Немцы? В глазу у него темнело, но всё же он рассмотрел цвета — да, это были свои. Ему пришло в голову, что сюда перенесли трупы с поля боя и сложили в одном месте. Но как он сам здесь очутился? Он же не мёртвый, это он знал твёрдо. Очень уж было больно. Как он сюда попал? Значит, был здесь кто-то, собирал тела, переносил их. Когда же это случилось? Между моментом, когда сверкнул ослепительный свет, и другим моментом, когда он увидел шинель, не понимая сначала, на что смотрит, казалось, прошло всего одно мгновение.

Шинели посерели, поплыли вверх и вниз. Григорий почувствовал во рту неприятный, тошнотворный вкус. Он погрузился в колеблющийся серый сумрак, в густой, подвижный, пульсирующий, как что-то живое, туман.

Потом он снова всплыл. Его вызвала из серого сумрака, из необъятного пространства нарастающая боль. Было холодно. Он с усилием повернул голову и увидел, что лежит на земле. У самых его губ начиналась полоса снега, засыпанного чем-то чёрным, пропитанного красным. Дальше голая земля, а потом снова снег, пологий овраг, склон горы, несколько деревьев. Он попытался припомнить. Верно, горка знакомая, оттуда они спускались. Куда же все исчезли, куда они девались? Он хотел крикнуть, но из горла вырвался только беспомощный хрип. Ох, как холодно! Ледяная земля, пронизывающая сырость в воздухе.

Вдруг он услышал скрип. Нечеловеческим усилием ещё немного повернул голову. Здесь есть кто-то, он поможет столкнуть эту страшную гору, которая навалилась на него, освободить руки и ноги от сковывающих их пут, снимет эту тяжесть, которая заслоняет глаз и мешает как следует видеть. Санитары, где санитары?

Его взяла злость. Когда не надо, так их полно кругом, а когда нужно, так ни одной собаки. Он снова попытался крикнуть и снова только захрипел. Какой знакомый хрип, но откуда? Да, правда, это был галчонок, галчонок выпал из гнезда и лежал на земле, а когда он взял его в руки, пытался клюнуть его, зашипел, захрипел. Только в его собственном хрипе было меньше воинственности, чем в звуках, издаваемых взъерошенным птенцом.

Опять что-то заскрипело. В поле зрения возникло коричневое пятно. Да это лошадиная морда. Она вынырнула откуда-то снизу, за ней показалась напряжённая, вытянувшаяся спина. Лошадь, видимо, тащила что-то. Потом появилась человеческая голова — это был свой.

Григорий всматривался, пытаясь преодолеть взглядом серый туман, который всё наплывал, овладевал миром. Григорий вырывался из его липких объятий, с нечеловеческими усилиями преодолевая их.

Лошадь тащила длинные низкие сани. На них лежал человек, с головой укрытый одеялом. Сани целиком показались из оврага и теперь двигались по склону, покрытому ледяной корой. Лошадь шла с трудом, копыта скользили, упряжь врезалась в тело. Боец, идущий рядом, понукал её, подпирал плечом, подталкивал сани. Так они добрались до половины склона. И тут лошадь стала медленно, сантиметр за сантиметром сползать назад, вниз, вниз, пока в овраге не исчезли сани, потом человек, потом голова лошади.

Снова море серого тумана. И снова показывается лошадиная голова, за ней голова человека, затем сани. Григорий пристально следил за тем, что происходило на склоне, словно это-то и было самое важное. Вперёд, вперёд — лошадь осторожно ставила копыта, напрягала мускулы, сани двигались вперёд. Григорий ждал. Да, вот опять то же место, лошадь пятилась, соскальзывала вниз, и снова всё исчезало. И снова появлялась лошадь, человек, сани и на санях длинная человеческая фигура, покрытая одеялом. «Везёт раненого», — понял Григорий. В санях, должно быть, лежал тяжело раненный — незаметно было никакого движения, не слышалось ни одного стона.

«Я ведь тоже ранен», — подумал Григорий, и его охватил гнев. Здесь, в двадцати шагах от него, находится человек, и, должно быть, он не один, вот он бьётся с лошадью, бьётся с этими несчастными санями, и ему в голову не приходит оглянуться, посмотреть, увидеть, что вот тут же, в двадцати шагах, лежит человек, которому тоже следует помочь…

Хотя на самом ли деле он ранен? Полной уверенности у него не было. Главное, он не мог двинуться, был зажат в железные клещи. И голос отнялся вдобавок.

А те всё продолжали свой страшный и смешной путь. Один раз они даже перебрались за критическое место, но через два шага началось то же самое. Раненый в санях не шевелился, не стонал, возможно, он и не знал, какая борьба идёт за его жизнь. Борьба с обледеневшим, скользким склоном горы. А может быть, он уже умер во время этой мучительной возни на склоне.

«Ну, а если даже умер, — думал Григорий, — красноармеец этого не заметит. Он будет без конца, без конца возобновлять свой непосильный труд, охрипшим голосом проклинать лошадь, умолять её, безуспешно объяснять ей, что ещё один метр, два, пять, а там уже всё будет в порядке. И без конца маленькая косматая лошадка будет напрягать все силы, добираться до какого-то определённого места, а оттуда соскальзывать вниз».

Григорий снова уловил далёкий, гулкий грохот. Слышны были только орудия — ни пулемётов, ни винтовок. Бой, по-видимому, удалился на порядочное расстояние. Сколько же времени он лежит здесь? Ему показалось, что с той минуты, когда он увидел сани в овраге, прошло невероятно много времени. Часы? Дни? Нет, не может быть, чтобы дни, ведь ночь ещё не наступила. Хотя, кто знает, может, этот серый туман, который то наплывает, то рассеивается, это и есть ночь?

Он не мог оторвать глаз от движущихся фигур на склоне, но очертания их всё более стирались. Лошадь переставала быть лошадью, человек переставал быть человеком, они мелькали на снегу, как огромные тени чего-то неведомого. А быть может, всё это был лишь сон, просто ночь в землянке перед наступлением? Просто, он спит и как-то неудобно лёг, это иногда бывает, и вот на него навалился кошмар тяжкого сна и душит, давит, не даёт дышать. На склоне никого нет. Как же, ведь это тот склон, который он осматривал, когда они занимали здесь позиции. С верхней койки на него что-то свалилось и давит, давит. Надо проснуться, надо сейчас же проснуться. Ну да, так ведь случается во сне: хочешь кричать, напрягаешься до пота, а голос замирает в глотке, вырывается лишь слабым беспомощным писком, неслышным хрипом… Разумеется, это сон… И этот туман, опять он наплывает, огромный, безграничный, наполняющий собой весь мир, подвижный, болезненный… Непонятным образом туман болел, хотя он ведь был вне его, не имел с ним ничего общего, — и всё же он болел. Григорий удивился, как это может быть. Он вспомнил сероватые выступы и впадины, хотел ещё посмотреть на них, но их уже не было. Был просто лоскут шинели. Увидеть его таким, каким он казался ему сначала, уже не удавалось.

С минуту ему казалось сущей бессмыслицей то, что он лежит здесь. Можно ведь просто встать и пойти, не обращая внимания на эту свалившуюся на него тяжесть. Всё это лишь сон, надо просто встать и пойти. Ох и дураки, ведь никому в голову не придёт, что он так мучится, никто не возьмёт его за плечо, не встряхнёт, не разбудит. Должны ведь они понять…