Мария почувствовала, как у неё сжалось сердце. Здесь, в этом здании, которое перестало быть зданием, начинал свою работу инженер Чернов. Здесь он бегал по этажам и бдительно следил за работой машин, за дыханием их мощных лёгких, за давлением в котлах, за стремительным бегом колёс, за шелковистым шелестом приводных ремней.

Грязно-серые пласты снега лежали по обочинам дороги. Из них сочились струйки воды, подмывали их снизу, растопляли, разламывали на части. Капли воды дрожали на обнажённых кустах. Капли воды падали с сосновых ветвей в широко разлившиеся лужи, в отвратительную, раскисшую грязь.

Здесь когда-то было радостное лето и купались в золоте солнца сосновые ветви, и Гриша, идя ей навстречу, поднимал высокими сапогами пыль по ослепительно белой дороге.

Сосны редели. Они мельчали, переходили в низенький лесок, в отдельные косматые деревца, не заслоняющие горизонта.

Но на горизонте ничего не было видно. Серый, рваный туман, серое, мокрое небо и время от времени тяжело перелетающие стаи ворон.

Вот сейчас будет школа, высокий белый дом с колоннами.

Но школы не было. Лежала только груда развалин, отдельные кирпичи, чёрные пятна пепелищ.

Странная мысль пришла Марии в голову — она заблудилась. Сошла не на той станции, пошла не той дорогой, в совершенно незнакомый посёлок, в котором никогда раньше не была и который уже перестал существовать.

Но это было не так. Правда, станция была сожжена дотла, но кто-то написал на доске знакомое название и прибил её к обгоревшему столбику. Фабрика и лес остались почти такими же, как прежде. И эта груда развалин была когда-то школой, большой белой школой с греческим фасадом, с рядом высоких колонн. Над этой школой с её греческими претензиями подшучивал Гриша, когда они проходили мимо, отправляясь на прогулку в лес.

Она уже открыла рот, чтобы сказать Грише, что уже нет колонн и греческого портика, как вдруг её, как обухом, ударила мысль, что Гриши с ней нет. Он не идёт рядом, не видит того, что видит она. И что его уже вообще нет, он — «пал смертью храбрых».

А она вот бредёт по непролазной грязи, чтобы найти места своей прежней любви, ещё раз взглянуть, убедиться, что было всё это, было…

Здесь начинается улица. Но улицы нет. Небольшие груды пепла и углей. Торчит кирпичная труба, словно воздетая к небу окровавленная рука. От развалин тянет резким, тошнотворным запахом гари. По разбитым кирпичам течёт вода.

По обе стороны грязной дороги такие же жалкие развалины. Ни одной стены, ни одного окна, — трудно поверить, что когда-то здесь были дома. Скелеты железных заржавевших кроватей — вот единственный признак, что здесь когда-то жили люди.

Она шла, как во сне, силясь узнать знакомые, такие знакомые места, но всё стёрлось, распалось, превратилось в кладбище разбросанных кирпичей, в бесформенные пятна чёрных пепелищ. Безошибочная примета — верба на повороте, липа перед домиком железнодорожника, фруктовый сад возле клуба — всё исчезло. Деревьев не было, словно их скосила беспощадная рука, для которой мощный ствол и развесистая крона значили не больше хрупкого стебелька, травинки.

Мария беспомощно огляделась. Где, собственно, она находится? Да, мостик тут, мостик уцелел. Три тёмные мокрые доски, переброшенные через ров. Перила лежали на земле, из разбитой вдребезги балки торчали сотни заноз.

Она перешла через мостик и снова растерянно остановилась. Где-то здесь, рядом. За несколько десятков шагов вправо должен быть угольный домик знакомой многочисленной семьи, потом второй домик двух одиноких стариков, у них в саду стояли ульи, потом…

Но ничего этого не было. Ни угольного домика, ни улицы. Далеко по равнине простирались ряды пепелищ, всё было плоское, ровное, словно здесь никогда ничего не росло.

Она стиснула руки и повернула назад. Ещё раз прошла от мостика по тому направлению, где должен быть дом, их дом. Липкая грязь приставала к ботинкам. Она еле тащила ноги, попадала в лужи, в ботинках хлюпала вода, чулки до колен промокли. Она вспотела, несмотря на холод и сырость. Волосы выбились из-под берета, неприятно липли ко лбу.

Теперь она побрела на ближайшее пепелище. Под ногами затрещали мокрые угли. Опять скелет железной кровати, опять дверца от печки, которая уже не существует. Как же здесь узнать, как найти?

Но должно же само сердце подать знак, почувствовать. И она плелась от пепелища к пепелищу. Она спотыкалась, дыхание со стоном вырывалось из лёгких. Ведь где-то здесь должен быть этот маленький домик. Здесь она познакомилась с Гришей. Он стоял за забором, высокий, светловолосый, и спрашивал дорогу. Глуховатая бабка, хозяйка, старалась понять, чего от неё хотят. Она безуспешно приставляла руку к уху, сдвинула с него грязный, бессменный платок. Гриша смеялся и весело кричал ей прямо в ухо.

Мария вышла по тропинке из чащи малинника, подошла к изгороди, объяснила ему дорогу. Она, как сейчас, помнит его большую загорелую руку на изгороди. С назойливой отчётливостью она видела теперь даже пальцы, — на среднем белый шрам, бросающийся в глаза. Ей захотелось тогда спросить — неизвестно почему ею овладело глупое, детское любопытство, — откуда этот шрам. Она даже покраснела, подумав, как бы это получилось. Он смотрел на неё весёлыми глазами — да, у Гриши и улыбка, и глаза, и походка, и голос, всё было весёлое. Первое, что бросилось в нём в глаза, — кипящее, щедро переливающееся через края веселье.

Так это и началось — «с первого взгляда», как писали раньше в глупых романах. Но, видно, и в жизни так бывает. Она сама тому пример. Гриша сразу же забыл про дорогу, о которой расспрашивал, не потрудился даже пройти несколько шагов до калитки — одним прыжком перескочил изгородь.

Неужели от этой изгороди не осталось ни следа? Мокрыми, озябшими пальцами она раскапывала развалины. Острые осколки кирпича больно ранили её руки. Не найдётся ли хоть дощечка, хоть щенка, по которой сердце безошибочно узнает её? Дерево сохранило прикосновение загоревшей сильной руки. Пальцы найдут его, рука ещё раз пожмёт руку Григория, ещё раз сольётся с ней в пожатии.

Угли, разбитые кирпичи, обгоревшие лоскутья неизвестно чего, обломки, среди которых ничего невозможно узнать. Немые и холодные.

Она ещё раз вскочила в отчаянии, в приступе внезапной энергии. Да, малинник мог сгореть дотла. Но где-то должен быть сад, большие, старые, развесистые яблони. Где-то ещё подымается над землёй ствол, который поддерживал великолепную когда-то крону. Ночью они смотрели вверх, в ветвях цвели звёзды, звёзды золотыми яблоками висели над головой.

Приходит счастье и смотрит серыми глазами из-под чёрных бровей, а над головой цветут звёзды, большие золотые звёзды в чёрной листве яблони, а где-то далеко поют песни, слов нельзя разобрать, потому что в этот момент всё кругом — песня и всё — Гриша.

Она застонала. Яблони не было. Не было и признака какого-нибудь ствола. Всё выкорчевала страшная рука войны.

Теперь Мария стояла над маленькой речушкой, лениво текущей между островками снега. Значит, уже конец. Речушка — это граница посёлка. За ней тянулись поля, перелески, пески. Она уже прошла всю улочку. Прошла ли? Неизвестно даже, была ли она на ней.

Мария опустилась на мокрые кирпичи. Она ещё раз до глубины, до дна души постигла, что Гриша погиб, что его уже нет. Словно здесь, в сожжённом посёлке, где они познакомились и полюбили друг друга, он умер вторично. Бесповоротно. Бесследно. Где же его могила, как разыскать её на беспощадных путях войны, на беспредельных полях боёв, на страшных плацдармах битв, если она не могла найти даже следов улицы, дома, сада, где солнечным летом родилась их любовь?

— Мария Павловна?

Она вскрикнула от неожиданности. Перед ней внезапно выросла человеческая фигура, пожилая женщина в платке, опирающаяся на палку, серая, словно смятая, как всё, что оставалось здесь.

— Не узнаёте меня? Да я же Головкина, молоко ещё вам носила.

Было что-то знакомое в этом лице, в очертаниях губ.