— А фотоаппарат у тебя еще есть? — спросила она.

— Есть.

— А ты не мог бы поснимать меня? Потому что мне хочется, чтобы мое тело сфотографировали таким, каким ты его знал. Каким любовался. Потому что в скором времени оно станет уже совсем другим. И я не знаю, к кому еще могла бы обратиться с такой просьбой. Я просто не могу довериться ни одному другому мужчине. Иначе не стала бы досаждать тебе такой просьбой.

— Разумеется, — ответил я ей, — я сделаю все. Все, чего ты захочешь. Только назови мне свое желание. Можешь просить о чем угодно. Ничего не утаивая.

— Поставь музыку, — сказала Консуэла, — и принеси аппарат.

— А какой музыки тебе хочется?

— Шуберта. Какой-нибудь камерной музыки Шуберта.

— Договорились, — кивнул я, а мысленно возразил Консуэле: «Ну уж нет! Не какой-нибудь! К такому случаю подойдет только „Смерть и Дева“[25]».

Однако она не попросила прислать ей фотографии. Позволю себе напомнить, что Консуэлу не назовешь женщиной блистательного ума. Потому что в противоположном случае вся эта история с фотосессией означала бы совершенно другое. Потому что тогда она выглядела бы не более чем тактическим ходом со стороны Консуэлы. А где тактика, там и стратегия, которую следовало бы, как минимум, разгадать. Однако Консуэла порывиста, самые серьезные по своим последствиям поступки она совершает по наитию, совершает на подсознательном уровне, проникшись ощущением собственной правоты, хотя сплошь и рядом не зная ни почему, ни зачем она ведет себя именно так. Приехать ко мне, чтобы сфотографироваться, — как раз такое почти инстинктивное действие для нее чуть ли не само собой разумеется, и никакой задней мысли у нее не было. Вы бы, понятно, как следует призадумались, а вот Консуэла просто-напросто не взяла на себя такого труда. Она сказала, что чувствует себя обязанной запечатлеть свою красоту для меня истинного знатока и ценителя ее телесного совершенства. Однако на самом деле за этим крылось нечто большее.

Я давно подметил, что большинству женщин присуще тревожно-неуверенное отношение к собственному телу, пусть тело это — как у той же Консуэлы — и лишено малейших изъянов. Далеко не все они убеждены в том, что оно и впрямь совершенно. Есть тип женщин, которые, наоборот, ничуть не сомневаются в этом, но они исключение из общего правила. Многие буквально одержимы мыслью о собственных телесных недостатках, причем о недостатках, как правило, мнимых. Например, они часто стесняются собственной груди. Причину этой стеснительности я так и не смог разгадать, но любую из них приходится долго уламывать, прежде чем она разденется перед вами с подлинным наслаждением — и это наслаждение только усилится оттого, что вы ею залюбуетесь. Так дело обстоит даже с теми из них, кого природа наделила прелестью особенно щедро. Лишь очень немногие раздеваются перед тобой достаточно непринужденно, а в наши дни, с их вечными спорами о вопросах пола, как раз эти раскованные девицы чаще всего оказываются плоскогрудыми, причем без малейшего налета пикантности, присущей иным едва ли не мальчишеским соскам.

Но эротическое могущество, которым обладает тело Консуэлы… Нет, не будем об этом. Все уже в прошлом. В ту ночь у меня встал, хотя, строго говоря, как встал, так и опал. Мне повезло: я по-прежнему не испытываю проблем ни с эрекцией, ни с либидо, но, если бы той ночью Консуэла предложила мне переспать с нею, пришлось бы как-то выкручиваться. И еще придется как-то выкручиваться, если она заявится ко мне после операции с подобным предложением. А я думаю, что так оно и случится. Потому что так оно наверняка и случится, не правда ли? Первый заход в новом качестве ей захочется совершить со старым конем, не портящим борозды. Со знакомым конем. Потому что она будет недостаточно уверена в себе, но останется все такой же гордячкой, потому что лучше со мной, чем с каким-нибудь Карлосом Алонсо или братьями Вильяреаль. Старость не столь губительна, как раковая опухоль, но все же она губительна в сопоставимых масштабах.

Часть вторая. Пройдет еще три месяца, и Консуэла приедет ко мне и скажет: «Давай переспим». И тут же разденется. Неужели меня поджидает такая напасть?

У Стэнли Спенсера[26] есть картина, висящая в галерее Тейт, автопортрет с женой, причем оба они, примерно сорокапятилетние, изображены полностью обнаженными. Этот двойной портрет представляет собой квинтэссенцию супружеского симбиоза, над которым, в его прямоте и бесстрашии, не властно время. У меня в библиотеке есть альбом Спенсера с репродукцией двойного портрета. Я покажу вам позже. Спенсер сидит широко расставив ноги, а жена его полулежит рядом. Он задумчиво смотрит на нее в упор сквозь очки в металлической оправе. Мы, в свою очередь, смотрим в упор на них обоих, на два нагих тела, которые — этого от нас ничуть не скрывают — уже далеко не молоды и, мягко говоря, не аппетитны. Да и счастливой эту парочку не назвать. Настоящее просело под грузом прошлого. Особенно у жены: тело рыхлое, дряблое, целлюлитное, и вскоре его ждут еще большие перемены к худшему.

На переднем плане картины — стол, а на нем лежат два куска мяса, баранья нога и одна-единственная миниатюрная отбивная. Сырые. Оба куска изображены с тою же чисто физиологической скрупулезностью, с той же безжалостной прямотой, что и отвисшие груди жены, бессильно и безнадежно поникший член мужа, чья плоть отделена от неприготовленной пищи каким-то десятком сантиметров. Ты словно бы припал к витрине мясной лавки и нежданно-негаданно обнаружил там не только выставленное напоказ съестное, но и асексуальное мясо пожилой супружеской пары. Каждый раз, когда я вспоминаю о Консуэле, мне представляется эта сырая баранья нога, похожая на первобытный посох, и бесстыдно открытые всем взглядам тела мужа и жены. Однако чем дольше смотришь на них, тем менее непотребным становится их присутствие здесь, в непосредственной близости от брачного ложа. Женщина несколько растеряна, но она уже смирилась со своим поражением, отрубленный разделочным топором кусок мяса не имеет ничего общего с полным жизни животным, и вот уже три недели, прошедшие с той новогодней ночи, когда ко мне приехала Консуэла, я не могу избавиться от двойного образа: раздавленная жизнью женщина и отрубленная топором мясника баранья нога.

Мы посмотрели в записи встречу Нового года на всем земном шаре, понаблюдали вживую за лишенной малейшего смысла массовой истерией, в которую вылилось празднование миллениума в Нью-Йорке. Один часовой пояс за другим взрывался тысячами шутих, и ни одна из этих шутих еще не была запущена Осамой бен Ладеном. Лондон рассверкался огнями как ни разу за предыдущие шестьдесят лет — со времени зажигательных бомб «блицкрига». А Эйфелева башня, извергнув пламя, словно бы и сама превратилась в чудо-оружие, в то самое чудо-оружие, которое спроектировал для Адольфа Гитлера Вернер фон Браун, во всеразрушительную ракету ракет, во всеистребительный снаряд снарядов, в убийственнейшую бомбу бомб, сброшенную из древнего Парижа, как из-под днища суперсовременного самолета, на земной шар как на одну-единственную подлежащую уничтожению цель. Весь вечер по всем каналам показывали этот пародийный Армагеддон, которого мы поджидали, роя у себя на заднем дворе бомбоубежище, поджидали с 6 августа 1945 года. Ума не приложу, как светопреставление ухитрилось обойти нас стороной. Даже ночью миллениума — особенно этой ночью — люди ожидали самого худшего, словно весь вечер в воздухе визжала истошная противовоздушная сирена. Вечерняя вигилия целой цепи чудовищных ночных хиросим, по мере смены часовых поясов выжигающих одну земную цивилизацию за другой. Сейчас или никогда. И, как выяснилось, все-таки никогда.

Может быть, именно это и праздновали по всей планете — ненаступление конца света, полное и окончательное ненаступление, раз и навсегда непоправимо и счастливо упущенный шанс. Отныне все земные напасти стали контролируемы, через строгие интервалы прерываемые рекламной паузой. Телевидение занялось тем, что ему удается лучше всего, — превратило трагедию в повседневность. Триумф поверхностного существования, и Барбара Уолтере[27] — пророк его. Но даже разрушение великих городов было бы лучше этого всепланетарного извержения тривиального и поверхностного, этого вселенского взрыва дешевой сентиментальности, равного которому не случалось даже у нас, в Америке. Одни и те же речовки, одни и те же клише распространялись со сверхзвуковой скоростью на всем просторе от Сиднея до Вифлеема и лондонской Таймс-сквер. Не было ночных налетов; не лилась кровь; взлетали не бомбардировщики, а биржевые котировки; наступало не светопреставление, а всеобщее процветание. В нашу эпоху, прельстившуюся величественной иллюзией призрачного величия, малейшая ясность, привносимая в вопрос о всеобщей катастрофе, оборачивается победоносной пошлостью. Наблюдая за этой гиперболизированной карнавализацией самого бытия, я размышлял о том, что наш нежданно-негаданно разбогатевший мир с превеликой радостью вступает в преуспевающее (но, увы, только на свой лад) Средневековье. Ночь всеобщего счастья, заранее возвещенная на сайте barbarism.com. Приветственные спичи в честь грядущего в третьем тысячелетии кича. Будущее под знаком Овна на букву «г». Ночь, которую следует не запечатлеть в памяти, но, напротив, как можно скорее забыть.

вернуться

25

«Смерть и Дева» — название струнного квартета ре минор Шуберта, который звучит, в частности, в одноименном фильме Романа Полански.

вернуться

26

Стэнли Спенсер (1891–1959) — английский художник, представитель магического реализма.

вернуться

27

Барбара Уолтерс (р. 1931) — знаменитая американская тележурналистка.