— В «летающем гробу»?

— Нет, это было в другой раз. Морской круиз через всю Атлантику, и торопливые минеты в гальюне каюты первого класса… Но вот что я тебе скажу: первые полгода увеселительной прогулкой для меня не были. Хотя и об этом я ничуть не жалею. Я ведь была такой пай-девочкой из Пасадены: юбка из шотландки, гольфики, и все такое… Дети моего друга были чуть ли не моего возраста! Кошмарные дети, неврастенические, однако почти моих лет. А я даже никак не могла научиться есть палочками. И вечно всего боялась. Помню, однажды ночью, впервые по-настоящему накурившись опиума, я в конце концов очутилась в лимузине с четырьмя совершенно обдолбанными торчками, все четверо — англичане, все в купальных халатах и золотистых шлепанцах. Я смеялась во все горло без остановки. И все время твердила: «Это чистый сюр! Это чистый сюр!» А один из них, самый жирный, смерил меня взглядом через лорнетку и заметил: «Разумеется, дорогуша, это чистый сюр. Тебе ведь всего девятнадцать!»

— И все-таки ты вернулась. Почему же?

— Не хочу вдаваться в детали.

— Что это был за мужчина?

— Знаешь, Дэвид, ты просто отличник жизненных наук.

— Ошибочка. Все, что мне известно о жизни, я вычитал у Льва Толстого.

Я даю ей прочитать «Анну Каренину».

— Недурно, — говорит она, — только в моем случае это был, слава богу, не Вронский. Таких Вронских — пучок на пятачок, и, друг мой, они невыносимо скучны. Мужчина, о котором я упомянула, скорее похож на Каренина. Даже очень. Хотя, спешу заметить, в нем не было ничего жалкого.

Подобная трактовка пресловутого «треугольника» застигает меня врасплох.

— Очередной женатик, — констатирую я.

— Только в определенном смысле.

— Звучит таинственно и несколько мелодраматично. Пожалуй, тебе стоит перенести эту историю на бумагу.

— А тебе, пожалуй, стоит оставить в покое все написанное на бумаге другими.

— И чем же прикажешь заняться в освободившееся время?

— Вернуться к первоисточнику, то есть к самой жизни.

— А ты знаешь, что и про такое возвращение уже написан роман? Он называется «Послы». Автор — Генри Джеймс.

При этом я думаю: и про тебя саму уже написан роман. Он называется «И восходит солнце».[19] Героиню его зовут Бретт, и она такая же пустышка, как ты. И вся ее компания, судя по всему, изрядно смахивает на вашу.

— Не сомневаюсь, что написан, — заглатывает наживку Элен. Она весело, с самоуверенной улыбкой, садится. — Не сомневаюсь, что про это написаны тысячи книг. Я их все видела. В библиотеке. Они там выстроились по алфавиту. Послушай, чтобы между нами в дальнейшем не возникало никаких недоразумений, позволь смиренно изложить тебе самую суть дела: я терпеть не могу библиотеки, я терпеть не могу книги, и я терпеть не могу учебу. Как я припоминаю, в книгах стараются изобразить все несколько иначе, чем оно бывает в жизни, и «несколько» — это еще мягко сказано! Именно эти несчастные, ничего на свете не знающие книжные черви — теоретики учат нас, именно они делают вещи хуже, чем те есть на самом деле. Делают как-то призрачнее.

— Интересно, а как в таком случае ты воспринимаешь меня?

— Ну, ты их, знаешь ли, тоже отчасти ненавидишь. За все, что они с тобой сделали.

— А что же они со мной сделали?

— Превратили тебя в нечто…

— Призрачное? — рассмеявшись, подхватил я (да и как мне было не рассмеяться, если вся наша словесная перепалка происходила под одеялом, а по соседству, на ночном столике, стояли маленькие бронзовые весы для опиума).

— Нет, не совсем. В нечто малость повернутое, малость… неправильное. Все в тебе немного лукавит — кроме глаз. Вот глаза у тебя настоящие. И мне даже нравится вглядываться в них подолгу. Это все равно как сунуть руку в горячую ванну и вытащить оттуда затычку.

— Ты так живописно все объясняешь. И сама ты живописное существо. И я тоже обратил внимание на твои глаза.

— Ты понапрасну растрачиваешь себя, Дэвид. Зря ты пытаешься стать другим человеком. У меня такое чувство, что ты плохо кончишь. Первой твоей большой ошибкой стал разрыв с этой бойкой шведкой, которая, подхватив свой рюкзачок, сделала от тебя ноги. Конечно, она изрядная сорвиголова и, судя по фотографии, больше похожа на белку, причем не только прикусом, но, по меньшей мере, тебе с ней было клево. Разумеется, словечко «клево» тебе не нравится, не правда ли? Точно так же, как «летающий гроб» для обозначения старого самолета. Ты такие выражения презираешь. Стоит мне произнести: «Клево», и я каждый раз вижу, как ты буквально кривишься. Господи, тебя уже и вправду хорошо обработали! Ты такой сноб, ты такой ученый, ты такой ученый сноб, и все же мне кажется, что втайне ты уже готов взорваться!

— Слушай, не надо изображать меня чересчур примитивным. И романтизировать мою готовность взорваться тоже не надо. Мне нравится время от времени славно повеселиться. И, кстати говоря, я славно веселюсь в твоих объятиях.

— И, кстати говоря, — передразнивает она меня, — ты не просто славно веселишься в моих объятиях. Это твой звездный час, твой триумф, это лучшая пора твоей жизни. Так что, дружок, и меня не надо изображать чересчур примитивной.

— О господи! — Наступило утро, и Элен лениво потягивается. — Что может быть приятнее, чем хорошо потрахаться!

И она права, права, права. Наш любовный пыл постоянен, неистощим и, учитывая мой скромный опыт, отличается уникальной способностью к самовосстановлению. Оглядываясь с этой высоты на мой роман с Биргиттой, я вижу, что тогда мы, двое двадцатидвухлетних, всячески старались друг дружку «испортить», играя то в «госпожу» и «раба», то в «рабыню» и «господина», попеременно выступая то в роли истопника, то в роли печи. Обладая изрядной сексуальной властью друг над другом и умело распространяя эту власть на посторонних девиц, которых мы вовлекали в наш дуэт, превращая его в трио, мы с Биргиттой создали поистине гипнотическую атмосферу, однако этот эротический гипноз воздействовал прежде всего на разум (в силу его недостаточной искушенности): сама мысль о том, что мы вытворяем, интриговала и заводила меня ничуть не меньше (как минимум), чем то, что я делал, ощущал и видел прямо перед собою. С Элен все было по-другому. Честно говоря, я далеко не сразу привык к тому, что на мой скептический взгляд казалось поначалу наигрышем, чтобы не сказать театральщиной; однако уже довольно скоро (по мере того как росло понимание, а с ним — и доверие, а с этим последним — глубина ощущений) я забыл многие недавние сомнения, прекратил без особой нужды докапываться до истины, и великолепные любовные спектакли, которые закатывала мне Элен, предстали предо мной в должном свете: как свидетельства того самого бесстрашия, которое и притягивало меня к ней, свидетельства той самой решимости и раскованности, с которой она была готова предаться всему, чего ей неудержимо захочется, а уж болезненным наслаждением это в конце концов обернется или сладкой болью, ей без разницы. До чего же я был неправ, внушаю себе я, когда внутренне презирал и едва не отверг ее, как банальную распутницу, подражающую героиням экрана; на самом деле Элен лишена малейшей фантазии, в ее любовной игре просто-напросто нет места для воображения, настолько сосредоточенно и самозабвенно она выражает обуревающие ее желания. Сейчас, только-только кончив, я лежу расслабленный, благодарно умиротворенный, меня можно брать голыми руками. Я самое беззащитное существо на всем белом свете, а может быть, и вообще простейшее. В такие мгновения мне и сказать-то нечего. В отличие от Элен. Да, кое в чем эта молодая женщина — самый настоящий корифей. «Я люблю тебя», — говорит она мне. Что ж, если просто промолчать нельзя, то какие слова больше к месту? И вот мы принимаемся обмениваться нежными признаниями, но, по мере того как развивается наш диалог, во мне нарастает убеждение, что вопреки всем словам и клятвам дорожки наши расходятся. Как бы хорошо ни было нам в постели, как бы здорово, замечательно, неописуемо, ни с чем не сравнимо, мне не избавиться от ощущения великой опасности, которую источает Элен. С чего бы иначе нам — на самом деле не нам, а мне — «метить место» и затевать словесные поединки?

вернуться

19

У нас в стране этот роман Э. Хемингуэя больше известен под названием «Фиеста».