Изменить стиль страницы

В таких случаях я немного погодя открывала глаза и разглядывала висящие на стенах рисунки.

На них были нарисованы большие дома с печной трубой и с валящим из нее дымом. А еще — солнце с лучами в виде длинных желтых полос. На некоторых рисунках были изображены облака, частично заслонявшие собой солнце и похожие на скомканные пакеты. Перед домами виднелись человечки с маленькими головами и длинными ножками — папы в рубашках и брюках и, конечно же, мамы в треугольных платьях и с прямыми волосами.

Имелся также рисунок, изображавший корабль, плывущий по морю, и этот рисунок стал моим любимым. Рядом с кораблем в синей морской воде плыли разноцветные рыбы — такие же большие, как и сам парусник.

Кроме этих рисунков, смотреть здесь было не на что, если не считать виднеющееся за окном небо и блестящий потолок.

Наступил момент, когда меня начали мыть, и я смогла увидеть свои ноги.

Поначалу мне показалось, что они не мои. Я их не узнавала. Они были черными, с большими красными пятнами и маленькими белыми вкраплениями и чем-то напоминали сухие ветви. Колени были похожи на небольшие шишки.

Постепенно привыкнув к виду ног, я взглянула на свой живот…

В конце концов я свыклась и с тем, как выглядел он.

Несколько дней спустя профессор и Старик, стоя рядом с моей кроватью, поспорили. Спор был жарким. Профессор снова и снова повторял Старику, что мне необходима пересадка кожи и что он, мой отец, должен пожертвовать мне часть своей.

— Вы вполне могли бы сделать это ради своей дочери. От этого будет больше пользы, чем от того что вы сидите в этой палате целыми днями.

— Нет. Я вам уже сказал: нет.

— Но ведь это для нее вопрос жизни и смерти! Ей нужно сделать несколько пересадок кожи, и, учитывая тот факт, что вы ее отец, будет больше шансов на то, что операции увенчаются успехом.

Я, конечно, не понимала ничего из того, о чем они говорили, — мне все объяснили позже. А вот то, что в какой-то момент заявил Старик, я поняла…

Профессор немного разнервничался и сказал:

— Орать вы мастак, а вот когда вас просят сделать для своей дочери что-то действительно полезное, тут-то вас и нет…

— Я не могу этого сделать. Она мне не дочь.

— Что-что вы говорите?

— Ее мать родила ее, когда я находился в тюрьме! Ну что, теперь я вас убедил?

Профессор, взглянув на меня, сказал:

— Давайте выйдем из палаты.

И они оба вышли в коридор.

* * *

Я, по правде говоря, не сразу осознала услышанное.

Прошло несколько секунд, прежде чем до меня дошел смысл последней реплики Старика. Он не был моим родным отцом, потому что сидел в тюрьме! Я уже слышала от Брюно, что наш отец сидел в тюрьме. Мой брат, рассказывая об этом, выразил надежду, что Старик когда-нибудь снова туда вернется! Брюно объяснил мне, что отец провел в тюрьме пять лет и что именно поэтому Управление департамента по санитарным и социальным вопросам передало нас приемным родителям.

Я мысленно сказала себе, что если человека сажают в тюрьму, то он теряет своих детей. Однако, когда его оттуда выпускают, разве он не получает своих детей обратно? Отец ведь забрал нас у няни. Значит, он снова стал моим папой.

От таких мыслей у меня разболелась голова. Я решила больше обо всем этом не думать, тем более что уже чувствовала, как ко мне опять подкрадывается сильная боль. Мне нужно было помешать ей на меня наброситься.

С того дня Старик стал все чаще ругать больницу и медсестер, да и профессора, хотя все же старался вести себя по отношению к нему как можно вежливее — совсем не так, как по отношению к другим врачам.

— Она выздоравливает медленно… Надо же! Это очень странно, что во Франции нет хороших врачей! Если вспомнить, во сколько нам это обходится, вспомнить о социальном страховании…

Поначалу ему пытались что-то возражать, но затем персонал больницы просто перестал с ним разговаривать. Поэтому, когда он возмущался и ругал докторов и медсестер, его уже никто не слушал.

Я между тем всячески старалась выздоравливать как можно быстрее.

Я никогда не жаловалась и не причитала, даже если мне было действительно очень плохо.

Впрочем, иногда я все же плакала.

Мне не один десяток раз пересаживали кожу, а еще окунали в ванну с водой, от которой исходил неприятный запах. Когда меня оборачивали простыней и погружали в ванну, я вся тряслась от страха: боялась, что вода окажется очень горячей.

Медсестры шептали мне какие-то ласковые слова, стараясь успокоить, но я им не верила. Я все время боялась, что в системе подачи горячей воды произойдет какая-нибудь поломка, как это случилось в нашей квартире в квартале социального жилья.

Поскольку Старик все время твердил по этому поводу одно и то же, все поверили в его выдумки — даже я. Люди говорили:

— Да как такое могло произойти?

— Наверное, что-то плохо отрегулировали!

— Господи, такое ведь может произойти и у меня дома…

— Ну да, — кивал им Старик, — и посмотрите, к чему это может привести. Я подам жалобу. Моя дочь теперь до конца жизни будет инвалидом!

Вскоре он на несколько дней уехал.

Меня это обрадовало, потому что медсестры, раз его в моей палате больше не было, стали приходить ко мне чаще. Они включали какую-то штуку, прикрепленную к стене, и я узнала, что такое телевизор.

Медсестры включали его утром, чтобы я смотрела мультфильмы. Это занятие мне так нравилось, что я забывала о мучившей меня боли. Самым ужасным был момент, когда при перегрузке электросети срабатывал предохранитель и экран телевизора гас. Мне становилось так плохо, что возникало желание встать и передвинуть рычажок предохранителя в прежнее положение.

Поскольку я знала, что телевизор в любой момент может выключиться, я не отводила глаз от экрана, чтобы успеть как можно больше насладиться, и старалась не думать о том, что вот-вот может щелкнуть предохранитель и тогда я снова останусь наедине со своей болью.

Как-то раз вечером, когда пришло время выключать свет, одна из медсестер спросила, почему у меня нет кукол и собирается ли мой папа их принести. Мне никогда не дарили кукол, а потому я ответила, что их у меня вообще нет. Медсестра сокрушенно покачала головой: «Ты моя бедняжка!»

На следующий день она принесла мне тряпичную куклу с волосами из шерсти. Я так обрадовалась, что поначалу не поверила своим глазам, а затем стала тискать эту игрушку с забавными цветными глазами, но почему-то без носа. Я гладила ее длинные розовые ноги и изгибала их и так и эдак, пытаясь заставить ее стоять. Однако это было невозможно. «Раз ты не можешь ходить, то будешь все время лежать», — прошептала я ей. Я положила ее на грудь и крепко прижала к себе. Медсестра, улыбнувшись, спросила, нравится ли мне эта кукла и как я ее назову.

— Я спрошу у папы, когда он вернется.

— Эта игрушка твоя. Твой папа тут ни при чем.

Я ничего не ответила, в глубине души надеясь, что эта кукла и в самом деле останется у меня, по крайней мере до того момента, как вернется он: я знала, что Старик не любит, когда мне что-нибудь дарят.

Он запрещал нам брать у других людей даже конфеты. Что уж там говорить про куклу!

Я пролежала в больнице в Лионе несколько месяцев. Отец приезжал меня навестить, проводил несколько дней в моей палате и опять уезжал.

Просыпаясь утром, я первым делом смотрела на кресло, стоявшее неподалеку от кровати. Чаще всего отец сидел в нем — спал, приоткрыв рот, или читал, низко склонившись над газетой.

Как только он замечал, что я проснулась, то тут же спрашивал, разговаривала ли я с кем-нибудь и какие вопросы мне задавали. Я отвечала, что ко мне никто не подходил, кроме медсестер и врача.

Мне стали вводить что-то под кожу при помощи шприца, и мучительная боль изменилась: по всему телу начался зуд, и мне ужасно хотелось почесать себя то в одном месте, то в другом. Однако делать это мне запретили.