Изменить стиль страницы

— А я ведь, Петр Федорович, все еще в подвале живу. Да-с, представьте себе, все еще. Наш дом второй год на капитальном ремонте. Хотели ремонтники как лучше, а вышло как хуже. Они, видишь ли, в свое время обязательства громкие приняли: сварганить капремонт досрочно. Ну-с, выполнили, доложили и отметили. Прекрасно. Только в дом въезжать нельзя. То канализация вдруг подвал затопит — трубы из-за поспешности не сменили, то водопровод где-то там заткнется сам собой, то полы в дугу изогнутся. Полгода доделывают. А жильцы кто где ютятся, ждут.

— Надо же куда-то идти, добиваться! — тотчас отозвался Петр Федорович. — В горжилотдел или еще куда. У тебя радикулит, тебе нельзя в подвале! Время у меня сейчас есть, схожу вот поговорю.

— Уж из тебя ходок... Да ты и о себе никогда порадеть не умел.

— Для себя просить неудобно. Надо же — второй год в подвале! Разве,можно так!

— Погоди, ты не сочувствуй, а на ус мотай. Не жалуюсь я, для примера говорю. Дом шлакоблочный, и то спешка ему боком выходит. Ты у меня на капремонте — могу ли я тебя досрочно на работу выдать, чтоб после долечивать? Нет, дружочек, не просись. Когда забегаешь, как до болезни, вот и отпущу с больничного с чистой совестью. А пока — покой, да-с.

Подобные споры возникали между ними не раз. Невропатолог славный был старик, а с хорошими людьми Петр Федорович спорить не любил. Смирялся, брал продленный больничный лист и шел домой. Шел, обязательно обходя стороной лежавший на его пути сквер, тот самый сквер, где убили Витю... Петр Федорович выполнял указания главного врача: нужен покой. Чтобы скорее вернуться к работе и опять беспокоиться, волноваться за чье-то здоровье, жизнь.

Стояла июльская теплынь. Набегали веселые дожди, поливали зелень, умывали улицы, дома и так же быстро уносились, предоставив солнцу снова сиять и греть. Ранними погожими утрами Петр Федорович ходил на площадку соседнего детского сада, в этот час здесь нет воспитателей, еще спят у себя дома ребятишки — никого на песчаных дорожках, скрытых акациями. Петр Федорович снимал пиджак, аккуратно клал на ребячью скамеечку. Бежал рысцой по дорожке до поворота. Минуту передохнув, бежал обратно. Еще раз, еще. Поглядывал на часы, чтоб не застали его за смешным ковыляющим беганьем. Ноги надо разминать, приучать, чтобы слушались, подчинялись. Пора, давно пора на работу.

В то утро, отбегавшись, немного запыхавшийся, довольный, что бег получается все ровнее, Петр Федорович надел пиджак, присел отдохнуть. Солнечные лучи не успели еще прогреть, просушить ночную влажность зелени, было свежо, светло в молодом детском скверике. Засмотрелся доктор Алексеев, задумался.

За углом, со стороны фасада, тихонько скрипнула калитка. Петр Федорович глянул на часы: рано еще воспитательницам и нянечкам, да уж, видно, домой надо пойти, чтоб не застали, а то неудобно будет. Навстречу из-за угла вышел плотный, средних лет мужчина в ладно сшитом белом костюме. Петр Федорович подумал: «Не замечены ли мои тут забеги? Скажут, впал старик в детсадовский возраст...»

— Тысячу извинений, доктор, что нарушил ваше уединение. — Мужчина почтительно снял шляпу. — Рад, весьма рад видеть вас э-э... надеюсь, в полном здравии?

— Доброе утро, — поклонился и Петр Федорович. Обратил внимание: незнакомец говорит бодрые слова и радостным тоном, между тем круглое лицо его хранит выражение горестное. Болен?

— Простите еще раз, доктор, но мне нужно с вами поговорить. Очень нужно, поверьте. Иначе не решился бы беспокоить.

— Ничего, прошу вас. Может быть, домой ко мне? Или позже, в поликлинике? Сюда скоро придут.

— Я не задержу вас долго.

— Что ж, к вашим услугам. Вы у меня не лечились?

— Нет, я здоров. То есть здоров физически. Боль другого рода... Давайте сядем, в ногах правды нет... ах, извините, я не о ваших ногах, пословица такая. Дальше, прошу вас, там есть беседка.

Он уверенно вел в акации, слегка поддерживая под локоть. Беседка низенькая, детская, со всех сторон зеленью укрыта.

— Садитесь, доктор.

— Благодарю. Но право же...

— Сейчас, сейчас. — Незнакомец покашлял в ладонь. — Доктор, моя травма, моя рана... похожа на вашу. Прошу, умоляю, не сочтите мое обращение к вам бестактностью! Выслушайте, прошу, и вы поймете, вы окажете снисхождение, доброе ваше сердце известно всему городу...

— Успокойтесь же, — сказал Петр Федорович. Но сам почувствовал какое-то беспокойство. — Объясните, в чем дело.

— Только от вас, доктор, зависит судьба молодого, очень способного... Но позвольте представиться, моя фамилия Извольский, Владислав Аркадьевич Извольский.

Доктор Алексеев хотел встать и то ли уйти, то ли... бог знает что... Не встал. Вдруг мертвыми сделались ноги. В груди ледяное что-то повернулось, стеснило. Зелеными стали не только акации, но и стены, и небо, все кругом. Наплыл тошнотворный страх, словно в болезненном кошмарном сне, когда идет нечто мерзкое, опасное, надо крикнуть, бежать, а голос, а тело скованы бессилием... Нельзя, нельзя, надо очнуться, одолеть слабость, надо одолеть все это...

— Ради бога! — шептал рядом Извольский. — Доктор, выслушайте, не уходите! Неизвестно, кому сейчас хуже, вам или мне.

Слов Петр Федорович не понял. Сквозь зеленый туман проникли только звуки, и было в них неподдельное, искреннее. Это помогло ему очнуться — доктор Алексеев привык отзываться на звуки боли, которые всегда искренни. В ступнях знакомое покалывание — неприятно, а лучше все ж, чем мертвенность, деревянность их. Снять бы туфли, массаж бы... Этот человек что-то говорит? Ах, да. Он Извольский. Отец того, убийцы. Зачем он? Подождал бы, что ли, пока хоть ноги, ноги окрепнут. Да и тогда — зачем? Кажется, смог пошевелить пальцами? Да, смог. А встать? Нет. Уж если состоялась эта тягостная встреча, надо через нее пройти, пусть вот так, с бессильными ногами. Так что он?

— ...У вас пережито, у меня все впереди. Десять лет! Доктор, это ужасно! — Извольский сдавил пальцами виски, закачал головой. Вышло несколько театрально.

Петр Федорович подумал так и одернул себя: «В горе мы не следим, театрально или нет. Но зачем он все это?»

— Скажите наконец, зачем вы?..

— Да-да, сейчас, — заторопился Извольский. — Я боюсь, доктор. Боюсь, что Радик там погибнет. Видели бы вы, как увозили его из суда! Он совершенно убит...

— Убит не он, а другой.

— Душевные муки страшнее! Честное слово, лучше бы я был на вашем месте...

— Я не хотел бы поменяться с вами горем.

— Вот видите!

— Да что вам от меня-то?

— Снисхождения, доктор! Мы будем в вечном долгу, только отнеситесь к нам снисходительно. Клянусь, я тоже скорблю о вашей потере. Но какой смысл в гибели двоих? Областной суд вынес приговор, Верховный суд республики оставил без последствий нашу апелляцию, но мы напишем дальше, в Президиум Верховного...

— При чем тут я?

— О, вы могли бы... Если бы пожелали... пожалели... Простите, я волнуюсь, боже мой! Если бы к нашему обращению в Президиум... присовокупили... что не хотите лишних потерь, что просите смягчить наказание...

Он уже не слушал. Смотрел на Извольского, на белую его руку, белые чистые пальцы, придерживающие шляпу, чтоб не упала с узенькой скамейки. Пальцы не дрожали. Изящные, цепкие, с обручальным кольцом и еще с одним, ценным, должно быть. «Самое главное во вселенной — лишь он, его семья, все остальные люди — чужие, из них надо извлекать пользу. Из меня тоже он хочет извлечь пользу. Даже странно, почему не пришел раньше? Мог прийти и тогда, сразу, к лежащему, тяжело больному, ему ничего не стоило. Извольскому-младшему тоже ничего не стоило ударить... Смогу я встать? Смогу! Нужно сейчас же уйти».

Петр Федорович уперся ладонями в крашеные рейки скамьи, подался вперед, приготовился. От напряжения, от недоверия к своим ногам, от голоса, назойливо молящего, опять в глазах позеленело, не подняться... Переждать, сейчас пройдет.

Извольский все говорил. Петр Федорович слышал то дрожащий шепот, то напряженно-жалкий чуть ли не плач. Слов не было, они скользили мимо, только плачущая интонация, звуки в зеленых кругах напоминали о чем-то уже слышанном или виденном, смутно, как во сне бредовом, напоминали... Голос этот, искренний, но вкрадчивый будто...