Изменить стиль страницы

Он оглянулся на точилинцев и рукой поманил своих. Юрка, Трифоныч и Репнев пробились сквозь гурьбу точилинцев.

— Вот что, ребята, — сказал Редькин, — я считаю так: не присоединяется никто ни к кому, а объединяются два отряда. И не мне начальником штаба быть, а вашему Точилину. Там и его аккуратность и осторожность сгодятся. А командиром — это я без самохвальства говорю — быть мне.

Наступило молчание, и опять прервал его южанин. Скорее всего он был татарин.

— Настоящий командир, — сказал он, пожимая руку Редькину, — ты, Редькин, самый лучший командир. Я так говорю.

Уже через полчаса жизнь на поляне шла полным ходом. Рылась третья землянка. Коренастые, как на подбор, средних лет точилинцы слушали рассказы Юрки про старый отряд. Трифоныч, кивая головой, поддакивал. Точилин и Редькин допрашивали пленного немца. Репнев переводил.

— Что он знает об антипартизанском отряде Мирошниченко? — спрашивал Точилин, черкая что-то карандашом в блокноте.

Унтер-офицер покачал головой и сказал с усмешкой, что давно не видел такого сброда, как люди из этого отряда. Они набраны из бывших уголовников. Их плохо кормили, и сейчас они прежде всего заняты добыванием пищи, а потом уже выполнением заданий. Это грабители. Во главе стоит русский лейтенант Мирошниченко. Может быть, он приберет к рукам свою банду. Сейчас за дело взялось СД, возможно, оно сделает из них настоящих солдат. Но пока дело плохо.

— Их численность?

— Около роты. Сто — сто пятьдесят человек. Их редко употребляют в операциях. Они тоже в Пскове. Проходят обучение.

Немца увели по знаку Редькина.

— Теперь вот какое дело, — сказал Редькин, — нужна нам разведка. И первым делом надо попасть в Клинцы.

— Добыть бы медикаментов! — сказал Репнев. — Бои будут, а у меня нет даже марганцовки.

— И это тоже, — сказал Редькин. — Но в Клинцах нам надо крепко пошастать. Уж больно мне хочется с этим фон Шренком лично поговорить.

— Ваши-то там, по моим сведениям, коров, получили от немецкого командования, — сказал Точилин с тонкой усмешкой.

— Какие «наши»? — вызверился на него Редькин. — Что за речи?!

— По нашим данным, — сказал Точилин, — десятерых повесили, а четверых наградили. Все из вашего старого отряда.

— Брехня, — сказал Редькин, злобясь от предвестия правды, — брехня абсолютная... Но проверим.

Вечером у костра собрались томилинские и редькинские.

— Эх надо ж! — восхищался Трифоныч, помешивая в золе ржавым штыком. — Чего у вас, ребята, только нету. Даже телефон проведен.

— У нас телефон до постов и в обеих землянках, — говорит краснолицый рослый точилинец. — Да что, братцы, телефон. Одеялки наши видел? Спим как в казарме, по полной форме. Только что нары, а не койки.

— И откуда ж у вас такое, ядрена дура, богачество? — удивлялся своим простовато-хитрым лицом Трифоныч.

— А по лесам рыскали и нашли. Тут, братцы, по лесам огромадная сила всего набросано. Ну мы и забогатели.

Потрескивал костер, высвечивая пламенем лица. Точилинские, чисто выбритые, хорошо обмундированные, как небо от земли, отличались от Репнева, Юрки и Трифоныча.

— И комиссар у вас есть? — выспрашивал любопытный Трифоныч.

— А как же? Все по полной форме. И комиссар, и старшина отряда. Как в роте, — солидно сообщал толстый.

— А где же комиссар-то?

— А тот, что за вас голос подал. Алимов, — сказал еще один точилинец. — Пошел в деревню насчет продуктов. Чтоб, значит, с мужиками договориться.

Юрка недобро засмеялся. Точилинские переглянулись, стали посматривать на него неприязненно.

— Во, товарищ доктор, — сказал Юрка, кривя губы, — не отряд, а малина. Чего-чего только нет: и телефон, и одеялки, и комиссар, и политбеседы. Одна только война куда-то запропала, курорт себе устроили, на-вроде какой-нибудь Мацесты.

— Это ты... — сказал толстый внушительно, — ты давай без этого... Не ковыряй...

— А пра-вильно говорит, — сказал второй, — сидим, как птенцы в гнездышке. Никак не вылупимся. Все воюют, а мы сидим!

Редькин крикнул из темноты:

— Доктор, тебе на завтра дело придумали!

Ночью Борис никак не мог заснуть. Дважды видел одно и то же. Подходят два солдата, в серых мундирах и пилотках, в пыльных сапогах, со «шмайсерами» на груди. «Аусвайс!» — скажет один. Второй будет сторожить дулом его движения. Он вынет и протянет им бумажку. Один будет долго рассматривать ее перед глазами и на свет, а потом скажет что-то второму, и в два приклада они сшибут и покатят его по земле. А потом допросы, пытки...

«А ты, — подумал Репнев, — ты, моя любимая, ты по мне заплачешь, когда узнаешь, что меня нет? Так ты и не поняла, что ушел я только потому, что, если бы первой ушла ты, я бы не выдержал...»

На Волхонке, где полно было молодых красавцев офицеров, он встретил ее с рослым лейтенантом. Они шли и чему-то смеялись. И по тому, как, почти припадая к его плечу, она глубоко и звеняще смеялась, он все понял. Должно быть, что-то отразилось на его лице, когда он миновал их. Потому что она подбежала выяснить, что с ним.

— Ничего, — сказал он, — возился в анатомичке, устал.

И с тех пор он с ней мало разговаривал. Впрочем, он почти тут же уехал.

Подошел и молча присел к костру Копп.

— Ганс, — сказал он, — все-таки хорошо, когда знаешь, что если умрешь, то за настоящее дело. Разве не так, Ганс?

— Да, — сказал Копп, — я вижу, вы за добро. Но вы убиваете... И те, кого вы убиваете, говорят на моем языке.

— Война, — сказал Репнев. — Война, Ганс. И мы не на фронте, а в лесу. А кругом рыщут эсэсманы и сжигают жидким фосфором живых людей. И нет пощады, Ганс.

— Но пощада должна быть, — с глубоким убеждением сказал Ганс, — не может быть добро беспощадным.

— Иногда может, — Репнев сел на траву. Роса еще только-только выпала, и несколько минут можно было лежать, не боясь промокнуть. «Ганс хороший человек, — думал он, — идеалист. Это прекрасное слово — «идеалист». У нас его в последнее время опошлили. Идеалист — это человек, способный умереть за свои идеалы. И среди наших материалистов множество идеалистов в этом смысле».

 

Солнце, прорываясь сквозь листву, обдавало ее лицо жаром. Она вспомнила лето сорокового года, канал у Тушина и Колины ладони на своих щеках...

Опять зашелестели шаги за штакетником. Она встала. Ей больше не хотелось встречать ненавидящие взгляды соседей. По черному ходу она вышла наверх. Дом был высокий, хоть и одноэтажный. Внизу погреб, кладовая, каменный фундамент, вверху жилые комнаты. Нюша была на базаре, Бергман с Иоахимом в госпитале. Дом был пуст. Зачем-то крадучись, вошла в комнату Бергмана. Предательски поскрипывали доски расхлябанного пола. В узкой спальне на маленьком раскладном столике лежала стопа исписанных бумаг. Стояли пузырьки с туалетной водой и одеколоном. Лежало, выровненно, одна возле другой, несколько авторучек в колпачках. На штыре вешалки висел эспандер. Здесь нерушимо, по-немецки властвовал порядок. Пахло лекарствами и одеколоном. Эти запахи всегда приходили с Бергманом.

Над кроватью висела фотография в ореховой раме. Два мальчика, темноглазых и темноволосых, один чуть меньше, в серых костюмчиках в мелкую клетку, в штанишках до колен, в гетрах, в смешных кепи смотрели в немом восторге, протягивая вперед руки. У обоих были расширенные к вискам головы, у обоих горбились бергмановские носы. «Жену не хочет вспоминать, — подумала она, — детей помнит».

Он сложный и неплохой человек, Рупп Бергман.

 

По веранде ослепительно разгуливало солнце, и только тень от лип через дорогу то падала, принося с собой прохладу, то уходила вслед за рокочущими от ветра вершинами. Полина взялась руками за нагретые перила. Боже мой, как все-таки хорошо весной! Хорошо даже тогда, когда так плохо.

Мимо веранды прошел, оглядываясь, какой-то человек. Она взглянула с удивлением на его спину в ватнике. Человек был явно не местный. Потому что местные знали, что идти к реке опасно. Там траншеи и доты, там на каждом шагу патрули. В военную зону население не допускается. Человек все шел, поглядывая на липы, вот-вот аллея кончится, и он окажется в полосе видимости дозоров... Окликнуть? Но, может быть, он знает, что делает?