— Струсили?
— Ишь как вы словами сечете, аж искры летят. Вроде война вам тоже крепкую отметину оставила, должны понимать, что не все на ней просто. Не слыхал я еще, чтобы она, сучка, людей по головке гладила…
Шайтанов говорил, а у меня в голове упрямо вертелось то, что довелось видеть собственными глазами. Однажды, когда егеря прижучили нас возле Западной лицы, обложив с трех сторон, один мерзавец из моего взвода сделал «лапы вверх» и пошел в лощину, где немцы готовились к атаке. Я обалдело смотрел вслед, пока сообразил, что эта сволочь сдается в плен, и выпустил в него половину последнего диска. Пули тогда обошли его, и сейчас подумалось, что он, как Шайтанов, возвращается по какой-нибудь там дороге в свою нору. Жить ведь будет, по свету ходить. А нас тогда из взвода четверо уцелело.
— Врагу бы не пожелал те муки, которые довелось вынести, — тихо говорил Шайтанов. — Били в лагере. Один ефрейтор, рыжеватый из себя, с кривыми губами, все норовил прикладом по пояснице хрястнуть, чтобы нутро отбить… Потом с эшелоном в Рур, на шахты. Бутили камнем отработанные забои. Пять атмосфер давление…
Бывший капитан «Сайды» снова раскашлялся, и на платке появилось еще одно розовое пятно.
Мне было жаль этого высокого, крупного в кости и раньше, видно, сильного человека. Но это чувство мешалось с настороженностью и ощущением собственного превосходства. Я покосился на свою культю и с усмешкой подумал, что глупо считать, кому выше, кому ниже посадила отметину война. Однако доводы разума не всегда подчиняют чувства, и я смотрел на Шайтанова с неприязнью, невольно стараясь выискать в нем еще какой-нибудь изъян, чтобы осилить простую человеческую жалость.
— На шахте я эту штуковину и заработал. Весной вернулся домой, родная мать едва признала. Скриплю вот пока. В Загорное еду, чтобы на ноги встать.
— На юг вам нужно, поближе к солнышку.
— На юг при моей пенсии не разъездишься. Матери на седьмой десяток перевалило. Сама возле огорода кормится, концы с концами внатяжку сводит.
— А в Загорном?
— Ребята выручат… Рыбьего жира вдоволь попью. Врачи говорили, что при моей штуковине рыбий жир самая полезная вещь. До осени поживу в Загорном, а там посмотрю дальше. Или работать буду, или на зиму в деревню уеду. Рыбьего жира с собой увезу… Верные кореша у меня в Загорном… Ванюшка Заболотный, братья Баевы, Сашка Журавлев, Алеша Жданов…
Шайтанов загибал пальцы, перечисляя друзей, которые — он верил — выручат из беды. Вдоволь напоят целебным жиром, дадут приют, окажут помощь. Бывший капитан «Сайды» будет приходить к причалу и встречать друзей с промысла. Стоять на упругом чистом, как родниковая вода, морском ветре, смотреть, как швартуются мотоботы и елы. Слушать скрип блоков под грузными ящиками с рыбой, крики «вира» и «майна», шуточки бойких девчат-рыбораздельщиц. Будет досыта хлебать обжигающую рот рыбацкую уху «по балкам», седую от накрошенной печени, бродить по полосе отлива, плотной, как асфальт, смотреть на чаек и сутолошных кайр, уходить в сопки, где стынут в гранитных чашах аквамариновые озера, в которых отражается беззакатное летнее солнце.
Когда зарубцуется «эта штука», он снова станет за штурвал мотобота…
В глазах Шайтанова, разгоряченного рассказом, снова прописалась рублевская просинь, и улыбка раздвинула шершавые, бескровные губы.
Шайтанов считал дружков, а я до боли сжимал единственный кулак. Тех, кого называл капитан «Сайды», в Загорном не было. Братья Баевы — все трое — погибли на войне, их полуслепая от горя мать едва бродила по поселку. Убиты и баянист Алеша Жданов и мастер по приемке рыбы Заболотный. Саша Журавлев вернулся с войны на костылях и теперь, по слухам, заведовал клубом в дальнем карельском лесхозе.
— Писали, что едете?
— Не писал… Свалюсь как снег на голову. Они же меня мертвым считают. Матери еще в сорок третьем похоронка пришла… Вот удивятся!
В словах бывшего капитана «Сайды» звучала такая вера, что я не нашел в себе сил сказать ему правду…
В Загорном я оставил Шайтанова на берегу, недоуменно разглядывавшим безлюдный рыбокомбинатский причал, латаные карбасы, кинутые без ухода, и остов поселкового клуба, развороченного при налете «юнкерсов», не забывавших в войну освободиться над Загорным от лишней бомбы или пары пулеметных магазинов.
Я ушел в контору, где было мое жилье. За шкафом с тощими пыльными папками стояла железная койка, а под ней чемодан с имуществом. Имелся у меня еще жестяной чайник, казенный графин со стаканом, котелок и объемистая, литра на два, алюминиевая фляга.
Что же теперь Шайтанов будет делать? Снова придется ему тянуть «лапы вверх». Это такая штука — раз с собой не совладаешь и покатишься под горку. Завернет, наверное, он следующим рейсом обратно в деревню и недолго протянет там на сухой картошке. Каждому война предъявляет счет и заставляет расплачиваться по нему полновесной монетой.
Ночью я не мог заснуть. Ныла растревоженная в поездке культя, и ломило несуществующие пальцы. Я ворочался и зло думал, что из-за таких, как Шайтанов, война обошлась остальным дороже.
На другой день ко мне пришел Добрынин и хмуро сказал, что самовольно взял бутылку рыбьего жира.
— Как вы могли, Игнат Ильич? Мы ведь ни капли не можем на сторону отпустить.
— Не для себя взял.
— Для Шайтанова. У него туберкулез, и ему надо пить жир.
— Во, во! — обрадовался старик, не уловив жестких ноток в моем голосе. — Николахе и споил… Вчерашней ночью он всего два раза кашлял. Откуда знаешь-то?
— Вместе на пароходе ехали… Ты поинтересовался, как он болезнь заработал?
— В плену был.
— Вот именно — в плену. А куда наш жир идет? В госпитали, где еще лежат те, кто с фашистами дрался, себя не щадя, в детские дома, где надо поднять сирот. Разницу между ними и Шайтановым угадываешь?
— Вину, значит, на Николаху положил… Судить легче легкого, Виктор Петрович. А ты сосчитай, сколько он до войны на «Сайде» трески наловил и сколько я из той трески жиру вытопил. Тонны! Не сам его выпил — людям отдал. Теперь, когда у него беда вышла, мы спиной поворотимся? Фашисты, мол, тебя не добили, так мы напоследок к земле пригнем. Я его возле причала встрел. Стоит одинешенек, в глазах слезы до краев. Попросился ко мне до обратного рейса. А не попросился, я бы его за руку привел. С пацанов ведь Николаху знаю, с самых корней… Посуди — ехал он сюда не ждан, не зван, со своей бедой, а здесь вместо помоги его другая беда огреет. Не добраться ему обратно в деревню. Или сляжет, или руки на себя наложит.
— Не наложит он руки… Кишка для такого слаба.
— Ты своей мерочкой всех не меряй, Виктор Петрович. Доведись тебе на его месте оказаться, неизвестно, что бы ты сделал.
— Известно, Игнат Ильич… Вот в том-то и дело, что известно… Отпускать рыбий жир мы не имеем права. Ты знаешь инструкцию о поставке рыбопродуктов. Если возьмешь еще одну бутылку, я передам дело прокурору.
Рука Добрынина перестала мять шапку, легла на стол и ухватила мраморное пресс-папье.
«Сейчас он меня огреет», — подумал я, невольно напружинивая тело. Но Добрынин отставил в сторону пресс-папье и положил передо мной четвертушку бумаги. Это было заявление с просьбой отпустить десять килограмм рыбьего жира бывшему работнику рыбокомбината Шайтанову Н. М., страдающему заболеванием легких по вине фашистов.
— Все теперь на фашистов будем валить… Удобно придумано, — сказал я, прочитав заявление.
На заявлении следовало написать резолюцию. Короткую и ясную — «Отказать». Черкнуть карандашом, и в сторону. Ударить Шайтанова резолюцией покрепче, чем тот ефрейтор, который хотел ему прикладом отбить нутро. Да, положил я вину на Шайтанова. Но у каждой вины есть своя мера ответа.
— Тебе подано, — напомнил Добрынин.
Он сидел передо мной, широколицый, с глубокими морщинами на лице, с темной, как сыромять, кожей.
— С отцом Шайтанова мы вместях в Норвегу ходили. В восемнадцатом году он волисполкомом заправляя. Парня я не брошу. Мы от веку здесь тем и спасались, что друг дружку выручали… От такого инструкцией не загородишься.