Изменить стиль страницы

— Наконец-то! Вот он — наследство абвера! Картотека!

Капитан вынул из ящичка наугад карточку и, с трудом разбирая, прочел немецкий текст и перевел:

«ОСКАР КИВОНЕН. КЛИЧКА — ВИРТ — ХОЗЯИН.

Рождения 1892 года. Из села Кереть. Имеет свой счет к Советской власти — большевики конфисковали у него рыбокоптильный завод, пять шлюпок, баркас и снасти. Верный, но безрассудно-злобный человек. Может быть использован только для диверсии».

— А вот и фотография Хозяина — Кивонена…

В расщелину спустился Аввакумов и доложил:

— Товарищ капитан, принял радиограмму из Мурманска через «Торос три»!

Капитан Клебанов взял у радиста расшифрованную радиограмму и прочитал:

«ОТВЕТ НА ВАШ ЗАПРОС СООБЩАЕМ: ОПОЗНАВАТЕЛЬНЫЕ ЗНАКИ УГОР-ГУБЕ СТАВИЛА МУРМАНСКАЯ ГЕОДЕЗИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ В ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТОМ ГОДУ. РАБОЧИХ БРАЛИ В ПОРТУ ГЕОРГИЙ. ПО ВЕДОМОСТЯМ НА ВЫПЛАТУ ЗАРПЛАТЫ УСТАНОВИЛИ ФАМИЛИИ РАБОЧИХ. ИЗ ВОСЬМИ ЧЕЛОВЕК ПЯТЬ РАБОТАЮТ В ПОРТУ ГЕОРГИЙ, ОДИН В МУРМАНСКЕ, ОДИН ПОГИБ НА ФРОНТЕ В ОТЕЧЕСТВЕННУЮ ВОИНУ, ОДИН ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ — КОНДАКОВ АЛЕКСАНДР ФАДЕЕВИЧ, 1916 ГОДА РОЖДЕНИЯ, ЖЕНА, КОНДАКОВА ГЛАФИРА ИГНАТЬЕВНА, ЖИВЕТ В ПОРТУ ГЕОРГИЙ».

16. КОМУ КАКАЯ ЦЕНА

От дома Вергуна к бухте круто спускалась серая стена валунов. В расщелинах сквозь прошлогодний черный мох пробивались новые зеленые лапки. На одинокой низкорослой березке показались почки. С валуна на валун, словно по ступенькам лестницы, тянулись ледяные сосульки застывшей капели. День клонился к вечеру. Глафира вязала из белой нитки подзор для кровати и, глядя в окно, пела:

Когда же бури черный конь

Взметнется на дыбы,

Ты вспомни тлеющий огонь,

И ночь, и волн горбы.

И пусть же твой угрюмый страх

Летит от сердца прочь.

Моя любовь, моя сестра,

Пошли улыбку в ночь!..

Крючок привычно кланялся, бежала кружевная вязь. Шпулька возле ее ног разматывалась, шуршала, словно мышь.

Давно сгорел свечой маяк,

Скользит вода, плеща,

Прощай, любимая моя,

Далекая…—

пела она.

Не стучась, словно пришлось от злой собаки бежать, ворвалась в дом Щелкуниха. «Кубышка» запыхалась, прислонясь к косяку, долго не могла отдышаться.

Глафира не спеша свернула кружево, заколола крючком, достала из поставца графин с наливкой, две рюмки и поставила на стол.

— Ой, Глафира Игнатьевна, — тяжело дыша заговорила гостья. — У меня для вас такая новость… — она выпила рюмку. Настойка была крепкая, на морошке. Выпила и, как Щелкунов, глаза закатила. Потом стала свою новость выкладывать. Щелкуниха была многословна, если что рассказывала, то начинала от сотворения мира. Глафира об этом знала и потому запаслась терпением.

— Дело-то какое получилось — коза моя шелудивая от рук отбилась, утром веревку сжевала и ушла, — рассказывала «кубышка». — Где я ее только не искала, весь поселок облазила, все ноги поистерла! Вот с моря придет мой Прохор Степанович — пусть сам ищет! Ему, видишь, козьего молочка захотелось, старому черту! — она с умилением посмотрела на графин с наливкой и вздохнула — А я, пожалуй, еще одну с устатку выпью. — И без того маленькие глазки ее совсем закрылись. — Иду я, значит, мимо кондаковского домовища, кричу: «Сильва!», «Сильва!» Гляжу, а…бог троицу любит, — вспомнив бога, она опять потянулась к графину. — Ноги-то я насквозь промочила…

Глафира свое дело знает:

— Дом о трех углах не строится, — сказала и налила Щелкунихе четвертую рюмку.

Та выпила, захмелела и заплакала. Глазки у нее маленькие, а слезы — с гривенник каждая. Плачет, платком утирается и говорит:

— Гляжу, а в окне кондаковского домовища свет горит и замок с колец снят. Думаю, Глафира тут прибирается, к окну подошла, в щелку заглянула…

— Ну! — не раскрывая рта, спросила Глафира.

— Сидит, гляжу, мужчина, лицо в мыле, бреется, видать. Маменька родная, я как на него глянула…

— Ну, напугали. Сердце от страха зашлось, а чего говорите — и сами не знаете. Сдала я домовище одному мурманскому. Пускай поживет, — спокойно сказала Глафира, сняла платок и набросила на плечи.

— Скажи, пожалуйста! Квартиранта взяла…

— Все равно домовище пустует, а человек командировочный, ему жить негде.

— Ска-ажи, пожалуйста! И дорого взяла?

— Сколько взяла — все мои.

Ну, счастливо вам вечерять, — с обидой сказала Щелкуниха, так же, как пришла, поднялась — и за порог.

Глафира, словно оцепенев, стояла у жарко натопленной голландки, ждала, пока на лестнице затихнут тяжелые шаги Щелкунихи, затем сорвала с вешалки рокан и, набросив на плечи, побежала по ступенькам вниз, даже дверь за собой не закрыла. Пока все сорок шесть ступенек отстукала — собралась с духом, рокан с плеч сняла, как полагается, надела, пошла медленно, не торопясь. Весь поселковый ряд прошла не оглядываясь, ни на кого не глядя. К распадку свернула, сараи обошла, тут сейчас за скалой кондаковское домовище. Еще медленнее пошла. Ладонь к груди приложила — очень сердце стучит, только руку отпусти — разорвется.

Все верно — свет в оконце.

«А может, солнцем заходным стекло полоснуло? Нет — из трубы валит дым, вьется тугими кольцами, стало быть, каминка топится. Опять же замка на двери нет, — думала Глафира. — Может быть, так: шел человек, пристал, видит — домовище и ключ у порога, час поздний, зашел гостем, лампу засветил, у каминки дрова лежат наколотые, затопил… Глупая, кого хочу обмануть? Откуда на нашем острове, на Гудиме, случайному гостю быть?» От мысли этой дух захватило. Дорогу перешла, дверь рывком, по-хозяйски, открыла, замерла на пороге.

На лавке сидел Саша Кондаков, чисто выбритый, красивый. Одет он был в рубаху, что она ему сама вышивала на «Звездочке», когда шли с верфи. Только узка ему стала та рубаха или сопрела в сундуке — под мышками лопнула. Сидел Саша на лавке, смотрел на Глафиру и смеялся. Он и раньше так, бывало, чуть чего — смеется. В руке держал за чубук трубку голландскую с крышкой. Раньше не курил.

— Пришел… — от порога сказала Глафира, а у самой губы дрожат. — Что ж так долго?

— Поветерья, Гланя, не было, да и занесло меня далеко.

Он протянул к ней руки. Глафира словно этого и дожидалась, бросилась к нему в объятия, но тут же отстранилась и, пытливо глядя в глаза, спросила:

— Ты на людях-то показаться можешь? Или тайно пришел?

— В законе я, Гланя, не бойся. Смотри — паспорт, в Воркуте выданный, — он указал на стол, где лежали бумаги, — справка об освобождении из лагеря. «Направляется по месту постоянного жительства в порт Георгий…» — прочел он. — Смотри, Гланя, по белому черным писано. Я к себе пришел. Домовище это моими руками кладено.

— Олешек! Сашенька! Заждалась тебя, баский ты мой! — Только теперь она заметила, сколько черточек на его лице начертало время. — Где же ты пропадал столько годов? Жил как? Почему не писал?

— Скажу, Гланя, все скажу. Нету от тебя никаких заветов, но прежде… Как на духу — любишь?

— Люблю…

— Как прежде любила?

— Как прежде…

— Помнишь, когда на «Звездочке» из Архангельска шли, ты мне клялась…

— Помню.

— Помнишь, когда меня в армию провожала, клялась: «…если молодость всю воевать станешь — ждать буду! Если скажут убит — ждать буду! Пока видят глаза! Пока бьется сердце! Пока носит меня земля!..»

— Пока носит меня земля… — как эхо повторила она.

— Любишь?

— Люблю.

— Куда бы не повел — со мной пойдешь?..

— Пойду, Олешек…

— Теперь скажу тебе, Гланя, правду. В плен я попал тяжело раненный. Потом война кончилась — в лагере под Мюнхеном два года был. Все к тебе, Гланя, рвался, да не вырвался. Там у нас говорили, кто в плену был, тому лучше домой не возвращаться — тюрьма и каторга, а чужая сторона хоть и злая мачеха, да не тюремщик. За океан я подался. Как жил, сама понимаешь, на чужбине, что в океане — ноги жидкие. Вижу я, народу там неприкаянного — дождем не смочить столько. Будешь удачи покорно ждать — не дождешься, надо своими силами пробиваться. Ты, Гланя, знаешь, голова у меня на выдумку горазна, но, сколько я ни бился, жизнь, что луна — то полная, то на ущербе. Гонял я лес по реке Горн в штате Монтана. Служил солдатом в стране Гондурасе. Помощником механика плавал на вонючей каботажке, рейс Чарльстон — Савенна — Джексонвиль. Даже делал бизнес на рыбе, но капитала не нажил. Если все, что я за эти годы пережил, вспомнить да записать, книга-роман получится, читать будешь — не оторвешься. Время да разлука любовь сушат, а я — что ни год, все больше тебя любил, Гланя, кручинился. Да на одной кручине моря не переедешь. Подвернулся мне один человек, вроде наш, русский. Ума не приложу, откуда про жизнь мою ему было известно, но все знал доподлинно. Хочешь, говорит, жить, как люди живут, — вот тебе пять тысяч шведских крон на норвежский банк в Нурвоген, а пять тысяч после, как с делом справишься. Деньги большие. Такие деньги за здорово живешь не получишь. Но, сама знаешь, по какой реке плыть, ту и воду пить. Согласился я. В то время жил я в африканской стране Конго. Работал смотрителем на руднике О’Катанга. Собачья жизнь и собачья работа. Как только я документ подписал, посадили меня в самолет и отправили в Гамбург. Ну тут… Ты, Гланя, дверь заперла? — спросил Кондаков.