По-моему, она не очень благоволит радикальному крылу знакомств и увлечений мужа.

Ее сектор — коронованные особы в изгнании.

Еще при первом посещении узнаю, что накануне миссис Отто Эч принимала кого-то из великих князей, княжон или княгинь.

Отсутствие мадам не облегчает моей задачи.

Бесфокусными концентрическими кругами разбегаются мерцающие наборы серебра, экзотических цветов (орхидеи, камелии?), смокинги обедающих. Бледно-угрожающе поблескивают пуговицы на зеленых фраках лакеев.

И на ослепительной белизне скатерти передо мной — он.

Он один.

Ар‑ти‑шок.

Артишок с виду похож на купол православной церкви.

Я имею в виду общий силуэт и то обстоятельство, что отдельные его лепестки, располагаясь шахматным порядком и уменьшаясь в размерах к верхушке, кажутся теми долями, на которые рассекаются поверхности куполов, скажем, Василия Блаженного или неудачной его копии — Спаса на Крови[50] на Екатерининском канале.

Сходство настолько большое, что мне в будущем предстоит обидеть живописца Роберто Монтенегро, запечатлевшего меня на фреске стены Педагогического института в Мексико-Сити.

В облике, похожем на завоевателя Кортеса, я представлен там на фоне двух корзин не то с ананасами, не то с артишоками.

Монтенегро очень обижен.

Это совсем не корзины.

Это — стены.

И вовсе не ананасы или, боже упаси, артишоки.

Это — купола церквей, обнесенные кремлевской стеной.

Тысяча извинений!

… Но артишок на столе продолжает стоять передо мной.

Кругом все тихо.

И мне чудится (а может быть, и не чудится?), что все так же внимательно глядят на маленький серо-зеленый куполок, торчащий передо мной на блюдце.

Непосредственные впечатления жизни имеют обыкновение у нас, так называемых творческих натур, откладываться запасом воспоминаний.

И выныривать живым ощущением вовсе непредвиденно, но в тот именно момент, когда именно они внезапно могут оказаться необходимыми своим эмоциональным опытом.

Почему навязчиво мне на память именно здесь, именно сегодня, именно в Алма-Ате приходит… артишок на белой скатерти Отто Эча?

Не потому ли, что ровно две недели тому назад я снимал в сцене взятия Казани эпизод с пресловутой свечкой.

Одна свеча горит под землей — в непосредственной близости к пороховой начинке знаменитого подкопа,

другая — наверху.

Так поется во всех вариантах песни о взятии Казани Иваном Грозным.

По верхней свече следят за приближением момента взрыва.

Предполагается, что они догорают одновременно.

Верхняя на ветру, конечно, догорает раньше.

Взрыва нет.

(Подземная еще не успела догореть до пороха.)

Гневается Грозный:

«Пушкарей сюда!»

И вот уже стоят пушкари с петлей на шее…

Такая же незримая петля душите меня при лицезрении все еще не съеденного плода земли.

Взгляды. Взгляды окружающих.

Сцену с артишоком я вспомнил, видимо, в порядке ассоциаций с только что снятой сценой с казанской свечой.

Ведь и воткнута свечка на острие шлема, даже формой напоминающего злополучный cynara scolymus[51], в свою очередь как бы списанный с характерного абриса купола храма.

И томительно долго прикованы к свече глаза крупных планов царя и Малюты, пушкарей и татар, Курбского и духовенства.

И невольно встает обратный вопрос.

А может быть, строй напряженных крупных планов, замерших в ожидании,

ритм напряжения

и, наконец, сам факт втыкания свечки именно в куполовидную верхушку шлема —

эмоциональным «подножием» своим имеют то далекое-далекое, но, как видим, назойливо остро застрявшее в памяти ритмическое ощущение конфуза с артишоком за трапезой Отто Эча?!

Ведь и название первой половины сцены (до удачного взрыва) могло бы обозначаться словом — «конфуз»!

Так питает запас ритмических воспоминаний от ощущений прошлого — настоящее.

Воспоминания прошлого выводят меня и из затруднения с артишоком.

Я забыл сказать основное.

Ведь затруднение состояло в том, как поглощать этот странный фрукт земли, чьи лепестки, образующие купол, завершаются каждый острым маленьким шипом, злорадно глядящим вверх.

Точнее: как это [делается] за трапезой у миллионеров?

Ведь с детских лет помнишь, что цари едят только шоколад и всякое блюдо непременно с сахаром. А как едят артишоки миллионеры?

Только ли мягкую мясистую нежную базу?

Или у них, как у прочих смертных, полагается высасывать мясистый низ отдельно выдираемых лепестков?

Меня бросало в холод и жар при мысли, что придется проделывать эту операцию, изяществом не уступающую высасыванию раковых торсиков, на виду у всего общества, давно покончившего с этой операцией и наблюдающего сложа руки, как русский варвар выйдет из затруднительного положения…

Миллионеры на моем пути[52]

Краснокожие индейцы в перьях.

Короли.

И миллионеры.

О них знаешь только по книгам,

Фенимор Купер, Следопыт и Чингачгук.

Нюсенжены, Саккары и [Каупервуды] Бальзака, Золя и Драйзера.

В краснокожих играл.

Царя в детстве видел.

Королей не встречал никогда.

О миллионерах знал только понаслышке.

Бэкер-стрит, мадам Тюссо (кабинет восковых фигур, начавший свою историю с момента, когда мосье Тюссо привез в Лондон два восковых изображения отрубленных голов Людовика XVI и Марии Антуанетты[53]).

Скажем прямо — короля я все-таки увидел, хотя и мимолетным профилем в черной закрытой машине вечером по пути в театр.

Ровно настолько, чтобы живьем проверить его сходство с Николаем II, которого видел подробнее и дважды.

Один раз в Риге.

И другой раз при открытии памятника Александру III.

Пресловутый «Комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — обормот» Паоло Трубецкого («Отец и дед мой казнены» Бедного и «многие желали бы видеть этот гранитный пьедестал подножием гильотины, но я этого не допущу» Керенского[54] или а peu prиs[55]).

Смотрел на царя из углового окна на Фонтанке. (Недавно видел окно, заложенное кирпичами с амбразурами, глядевшими на еще отсутствовавших клодтовских коней[56] — воспоминание о днях блокады Ленинграда.)

В те годы — это одно из окон «поставщика двора его величества» портного Китаева.

С девичьих времен маменька шьет у него платья и костюмы, и в этот «торжественный» день Китаев любезно раскрывает свои окна своей особенно преданной clientиle d’йlite[57].

Здесь проход по Невскому его императорского величества дополняется чаем и птифурами.

Почему-то чай и птифуры непременно сопутствуют прохождениям торжественных процессий, связанных с коронованными особами.

Очень хорошо в «Кавалькаде» Ноэля Коуарда сделана сценка, где за дракой из-за пирожных дети забывают выйти на балкон, чтобы посмотреть на процессию, в которой участвует и увенчанный орденами папа.

Между птифурами (этими как бы «четвертованными» нормальными пирожными) Китаев раздает дополнительные деликатесы: перлы из интимной жизни царей.

Помню рассказ о том, как императрица (Мария Федоровна) однажды привезла сюртук Александра III «перешить в амазонку».

Облачения царя-гиганта хватило бы на это (кто видел его кушетку в Гатчинском дворце!).

Но Китаев, конечно, «заменил сюртук сукном», а сюртук хранит как реликвию.

Рассказы, чай и птифуры не мешают разглядеть маловпечатляющую худенькую фигурку полковника в хаки — носителя царских регалий и чина, застенчиво правой рукой играющего застежками левой перчатки.

А в остальном так хорошо известного по картине Серова[58].

Серов здесь вспоминается потому, что один из моих приятелей — Шурик Верховский — в дни революции видел этот портрет, проколотый решеткой Зимнего дворца, на которой он болтался вверх ногами.

Под подбородком Екатерины II (что против былой Александринки), как и под бородой Александра III на Знаменской площади, в эти же [дни] болтались бутылки из-под водки. В руках красные флажки.