Кто-то позволил себе влезть с посторонней заметкой по этому сюжету.

В центре — орлиного вида старец.

Точно оживший с фотографии Франц Лист.

Седая грива.

Темный глубокий глаз.

От Листа отличают: мягкий и не очень чистый, к тому же светский, а не клерикальный воротник и отсутствие шишек, которые природа так щедро разбросала по лику Листа.

Очень импозантный облик среди прочей табачного цвета мелюзги.

В дальнейшем я узнаю, что это Икс — очень известная в журналистских кругах персона.

Известная тем, что бита по облику своему более, чем кто-либо из многочисленных коллег.

Специальность — шантаж.

Притом самый низкопробный и мелкий.

… Однако меня зовут в святилище.

В кабинет.

К самому.

К Худекову.

Он высок.

Вовсе неподвижен над письменным столом.

Седые волосы венцом.

Красноватые припухшие веки под голубовато-белесыми глазами.

Узкие плечи.

Серый костюм.

В остальном — это он написал толстую книгу о балете[69].

Предложенный рисунок — по рисунку более смелый, чем предыдущий.

Уже прямо пером. Без карандаша и резинки.

По теме он — свалка. Милиции и домохозяек.

«Что это? Разбой?» — «Нет: милиция наводит порядок».

На рукавах милиционеров повязки с буквами «Г. М.»[70].

Такую повязку я носил сам в первые дни февраля. Институт наш[71] был превращен в центр охраны тишины и порядка в ротах Измайловского полка.

Худеков кивает головой.

Рисунок попадает в корзиночку на столе.

В дальнейшем — на страницу «Петербургской газеты».

Я очень рад. Подумать только: с юных лет ежедневно я вижу этот орган печати.

И до того, как подают газету папаше, жадно проглатываю сенсационно уголовные «подвалы» и «дневник происшествий».

Сейчас — я сам на этих заветных страницах.

И сверх того в кармане — десять рублей.

Мой первый заработок на ниве… etc.

Второй рисунок.

На тему о том, до какой степени жители Петрограда привыкли к… стрельбе.

(Стало быть, в городе об это время постреливают. Да, видно, и не так уж мало.)

Четыре рисуночка по методу crescendo[72].

Последний из них:

«Гражданин, да в тебя, никак, снаряд попал!» — «Да что ты?

Неужели?»

И полснаряда торчит из спины человека.

Глубокомысленно?

Смешно? Хм‑хм…

Но зато… правдиво!

Помню — сам я попал под уличную стрельбу.

По Невскому двигались знамена.

Шли демонстрации.

Я заворачивал на Садовую.

Вдруг стрельба,

беготня.

Ныряю под арку Гостиного двора[73].

До чего же быстро пустеет улица при стрельбе!

И на мостовой. На тротуаре. Под сводами Гостиного — словно кто-то вывернул на панель ювелирный магазин.

Часы. Часы. Часы.

Карманные с цепочками.

С подвесками.

С брелочками.

Портсигары. Портсигары. Портсигары.

Черепаховые и серебряные.

С монограммами и накладными датами. И даже гладкие.

Так и видишь скачущий бег вприпрыжку людей, непривычных и неприспособленных к бегу.

От толчков вылетают из карманов жилетов часы с брелочками.

Из боковых — портсигары.

Еще трости. Трости. Трости.

Соломенные шляпы.

Было это летом. В июле месяце. (Числа третьего или пятого.)

На углу Невского и Садовой.

Ноги сами уносили из района действия пулемета. Но было вовсе не страшно.

Привычка!

Эти дни оказались историей.

Историей, о которой так скучалось и которую так хотелось трогать на ощупь!

Я сам воссоздавал их десять лет спустя в картине «Октябрь», на полчаса вместе с Александровым прервав уличное движение на углу Невского и Садовой.

Только улицы, засыпанной тростями и шляпами, после того как разбежались демонстранты, снять не удалось (хотя специально включенные с массовку люди специально их раскидали).

Несколько хозяйственных старичков из добровольной заводской массовки (кажется, путиловцев) старательно на бегу подобрали имущество, дабы не пропало!

… Так или иначе — рисунок уловил привычку.

Глубокомысленно или смешно?

Не важно!

Передо мной чудо.

Высокий,

стройный,

серые волосы венцом,

каменно неподвижный,

белесоватоглазый с красными припухшими нижними веками, автор толстой книги о балете.

Сам.

Хозяин.

Вдруг… прыснул.

Я даже испугался. Этот рисунок дал мне 25 рублей.

Мало!

Десять и двадцать пять — никак не выходит сорока рублей.

А мне нужно именно сорок.

«История античных театров» Лукомского стоит ровно сорок рублей.

Да и этих тридцати пяти никак не уберечь.

Беру сорок рублей в долг у домашних, покупаю «Историю» и планирую широко раскинуть поле деятельности.

Мне советуют пойти к… Пропперу.

Это — «Биржевка».

Иду на… «Огонек».

Так именуется издаваемый при «Биржевых ведомостях» еженедельный журнал.

Разделом карикатуры там ведает (кажется, безраздельно) Пьер‑О (Животовский).

Барахло ужасное.

И совершенно несправедливо, что он барахло… единственное и безраздельное.

Так или иначе, я у Проппера.

В этот день я просто улизнул из школы прапорщиков инженерных войск, что на Фурштадтской, в бывшем помещении Анненшуле.

Уже несколько дней в школе делается черт знает что.

Занятия не ведутся или ведутся с перебоями.

После сладостно напряженного периода учений в лагерях, — еще романтизированных ночными караулами в дождь и непогоду на шоссе, на подступах к Питеру, в тревожные дни корниловских попыток к наступлению, — после напряженной полукурсовой экзаменационно-зачетной поры (минное дело, понтонное, моторы и т. д.) — вдруг день за днем непонятный застой и томление.

А сегодня утром еще к тому же никому не разрешается выходить за ворота.

Ну, уж это слишком!

Я знаю проходной двор на Фурштадтскую.

И поминай как звали…

Чем шляться из конца в конец по нашим коридорам.

… Я — у Проппера.

Этот — совсем в другом роде.

Приемной вообще не помню.

Вероятно, был «допущен» очень быстро.

Комната очень маленькая.

Никаких ввысь уходящих ампирных окон за тяжелым штофом занавесей.

Сигара в зубах.

Небольшая,

нетолстая

и не очень дорогая.

Ничего от Нерона. (Худекова можно было бы сравнить с покойным императором, только очень похудевшим.)

Что-то от зубного врача.

Острая бородка.

Белый медицинский халат,

с завязками вдоль всей спины, начиная от шеи.

И стола никакого не помню.

Все в движении.

Бантики завязок.

Бородка.

Сигара.

Безудержный поток слов.

В руках у меня пачка достаточно ядовитых рисунков против Керенского.

Тематика Проппера явно смущает.

Автор, видимо, прельщает.

Поток слов скачет безудержно:

«Вы молоды… Вам, конечно, нужны деньги. Приходите послезавтра… Мы все уточним. Я вам дам аванс…» — и т. д. и т. д.

Немного оглушенный, я ухожу, договорившись обо всем…

И где помещалась редакция, я тоже не помню.

И где я садился на трамвай.

И как очутился против Адмиралтейства.

Против Александровского садика.

В этом месте я всегда любил, проезжая, заглядывать на площадь Зимнего дворца, прежде чем ее скроют первые дома на углу Невского.

В Александровском садике торчат голые ветки деревьев.

Много лет спустя, когда я буду работать над сценарием «Девятьсот пятого года», мне врежется в память деталь из рассказа кого-то из участников Кровавого воскресенья о том, как на этих вот деревцах, «словно воробьи», сидели мальчишки и от первого залпа по толпе шарахнулись вниз[74]

)..

Здесь свершалось 9 января.

Где-то рядом — 14 декабря.

Даты я эти, конечно, знаю, но в те годы они бытуют где-то сами по себе и довольно далеко от меня.

Площадь меня интересует своим архитектурным ансамблем.

Еще совсем светло.

Где-то в городе идет стрельба.