Изменить стиль страницы

Тут и мама Альбьера сказала со вздохом:

— Да, мой Леонардо, я совершенно согласна с твоим отцом.

Мессэр Пьеро был очень расчетлив и теперь кусал губы, соображая, сколько ему предстоит вытрясти из кошелька за учение сына.

Помолчав, он сказал:

— А пройдет года два — три, и надо будет ехать во Флоренцию. Твое образование, Леонардо, для меня большая забота. Ты должен быть тоже нотариусом, как твой отец, и суметь нажить хорошее состояние. Chi поп ha nulla, ё nulla…[2] Боюсь, чтобы непоседливость не сделала из тебя недоучку. А Флоренция — кладезь всяких знаний. Пожалуй, мне и самому лучше устроиться во Флоренции, — немного наживешь в этом городишке… Однако я должен заняться делами — вон кто-то уже пришел и кашляет у двери…

Леонардо вышел в сад. Зелень деревьев, пение пташек, суетня насекомых в траве всегда отвлекали его от всяких горестей и волнений…

— Ау! — раздался около него знакомый звонкий голос; кто-то подкрался сзади и закрыл ему глаза.

— Это ты, мама? — сказал он, улыбнувшись, и отвел ее руки.

— Ты не бойся, — сказала мама Альбьера, стараясь его утешить. — Мы же все, наверно, переедем во Флоренцию…

— А ты не могла заступиться! — упрекнул ее Леонардо.

— Ну вот! Я даже сказала, что ты левша. Видал ли кто когда нотариуса-левшу? А он хочет тебя сделать нотариусом! Да разве его отговорить, если он что-нибудь задумает! И в латинской школе ты не ударишь лицом в грязь и будешь первым!

* * *

Латинская школа. Немного страшно о ней подумать. Непоседе, каким считает его отец, а с ним вместе мама Альбьера и бабушка, произносившие это слово вовсе не с осуждением, — непоседе сесть за указку! Но ничего, он довольно послушен, а главное — любознателен. Занятно, что это за латинская школа, и как в ней надо учиться, и что в ней узнаешь нового. Только вот как быть с тем, что придется писать правой рукой, когда он левша?

Латынь дается ему легко. Он лишь постепенно узнаёт, как она трудна. Он постоянно слышит, что все образованные люди в Италии должны изучить этот древний язык так, чтобы уметь на нем свободно говорить и писать. Все книги ученых написаны по-латыни. Латынь, латынь… В нотариальных книгах при крещении нередко записывают младенцев именами древних греков и римлян, прославивших себя чем-либо. Новорожденных детей художников называют теперь то Ахиллом, то Плиниусом или Агриппою…

Леонардо слышал, как приходившие к отцу его гости недоумевали, почему Данте[3], свободно писавший по-латыни, перешел на итальянский язык, на котором говорят простолюдины. Кто-то даже решился сказать:

— У великого поэта вышло бы не хуже, если бы он обратился к языку мудрецов древности… Ведь недаром же он взял своим спутником в поэме латинского поэта Виргилия…

И Леонардо, наслушавшись этих суждений, проникся уважением к чуждому языку школы.

А тут еще бабушка и мама Альбьера внушали ему:

— Ведь и наши молитвы и евангелие — на латинском языке, на котором говорили первые христиане в древнем Риме… Подумай только: это божественный язык, мы молимся на нем и ни на каком другом.

И Леонардо старался постигать божественный язык древнего Рима.

Ах, эта латинская школа, эта зубрежка среди множества таких же мальчиков, которые, зевая, твердили незнакомые слова, глядя с тоскою в окно на синее небо и прислушиваясь к веселым звукам улицы! И линейка в руках старого монаха, которая частенько щелкала по рукам зазевавшегося ученика… Раз щелкнула она и по рукам Леонардо, когда он, забыв о правой руке, начал писать левою. Большие вдумчивые глаза мальчика, делавшего над собою усилие быть терпеливым и мужественным, обезоруживали учителя, и он отходил, а потом частенько делал вид, что не замечает, как Леонардо пишет левой рукою. Этот красивый, приветливый и послушный подросток отнимал всякую охоту пускать в дело благодетельную линейку…

Так продолжалось усвоение Леонардо латыни. В то же время он вбирал в себя другие знания, которые ему щедро предлагали жизнь и искусство.

— Ты, Леонардо, как будто не учишься, а играешь, — говорила мама Альбьера, не то журя, не то восхищаясь. — И что только ты делаешь в подвале нашего дома?

Он не таился и повел ее к своим сокровищам.

В темноте подвала у мальчика была целая лаборатория: какие-то баночки, коробочки, ящички, а в них целый мир насекомых, которые барахтались среди мха, наполнявшего банки, переползая друг через друга, шурша засохшими листами и стебельками травы. В коробочках были мертвые жучки.

Синьора Альбьера повела плечами и поморщилась, увидев сороконожек с мокрицами:

— Что это за гадость, Леонардо? И вот гадкая уховертка… Я их боюсь! Они залезают в уши, и человек глохнет — они там ткут паутину…

Леонардо засмеялся:

— Нет, мама Альбьера, это все сказки. Я их хорошо знаю, этих уховерток.

— Зачем они тебе нужны?

— Мне все нужно, — серьезно отвечал Леонардо. — Я считаю у них ножки, усики, узнаю, у кого и какие, есть крылья, и смотрю, какая разница. Ну, какая разница, понимаешь? Я вот все смотрел на мух: почему их так трудно поймать? Они, понимаешь, очень глазастые.

Синьора Альбьера не очень-то понимала пасынка. Она оглянулась и повела носом. Пренеприятно пахнет вином, отсыревшей штукатуркой, плесенью, прогнившим деревом старых бочонков. Темно, плохо видно…

— Что, если все эти козявки нападут на тебя? Пойдем в сад, — сказала она, — там тоже есть всякие букашки.

Леонардо нехотя пошел за мачехой.

В то время как Леонардо был поглощен наблюдениями над природой, дома у него творилось что-то неладное. Синьора Альбьера с некоторых пор стала вялой; исчезла ее веселость; она перестала болтать и смеяться и совсем не обращала внимания на пасынка. Впрочем, сначала он этого почти не замечал, увлеченный своими новыми мыслями. И к школьным занятиям он потерял всякий интерес, что наконец стало выводить из терпения снисходительного учителя.

— Ой, Леонардо, — говорил учитель, покачивая головой, — ничего-то путного из тебя, как я вижу, не выйдет! Ты хватаешься за все, мараешь бумагу рисунками и ничему толком не научишься.

Леонардо молчал. Он думал о сложном, не дававшемся ему вычислении.

— Эй, Леонардо! — раздавался над его ухом сиплый голос монаха. — Видно, придется мне жаловаться на тебя отцу! С каких это пор ты позволяешь себе спать, когда с тобой говорит учитель?

Леонардо поднимал голову, смотрел на желтое лицо учителя с седыми нависшими бровями и сердитыми глазами, смотрел пустым, невидящим взглядом и вяло отвечал то, что думал, так как не умел лгать:

— Я не сплю, падре[4], но я думаю об одной математической задаче.

— О какой еще задаче?

— Ах, это я делаю не в школе… Может быть, вы разъясните мне один вопрос по математике…

Но монах не был силен в математике; он не мог разъяснить Леонардо то, что его мучило, и, чтобы скрыть свое невежество, ворчал:

— Тебе этого не задавали в школе! Лучше бы ты как следует заучил речь Цицерона! У тебя хромает латынь, а ты хочешь постичь законы математики!

* * *

А мама Альбьера становилась все молчаливее, слабее, и в одно утро она не поднялась с постели. Было слышно, как стучат ее зубы. Ее трепала лихорадка.

— Я уже не встану, Леонардо, — заговорила она с тоскою, когда мальчик подошел к ней, и попробовала ему улыбнуться. — Вот мне уж больше и не бояться твоих уховерток с сороконожками…

Тяжелые капли слез повисли на ее длинных ресницах.

— Какая я теперь уродливая… — говорила она, глядя на себя в ручное зеркало.

И Леонардо стало жаль ее: он видел таким осунувшимся лицо, на котором еще так недавно играл румянец.

Силы покидали синьору Альбьеру. Часто она теряла сознание и начинала бредить:

— Кто это там ходит рядом, матушка? Что это за старуха притаилась за шкафом? Кто ее привел?

вернуться

2

«Кто ничего не имеет, тот и сам ничто» (итал.).

вернуться

3

Данте Алигьери (1265–1321) — величайший итальянский поэт, создатель итальянского литературного языка; автор поэмы «Божественная комедия», где сквозь средневековые образы и понятия проступает пламенное обличение пороков феодального мира, преодоление аскетизма, героический дух и сыновняя любовь к Италии.

вернуться

4

Падре (итал.) — отец; здесь: форма обращения к католическому священнику в Италии.