Изменить стиль страницы

Он стал открывать одну за другою свои заветные записные книжки, объяснять чертежи. Кардинал с изумлением смотрел и слушал, убеждаясь, что Леонардо не только великий художник, но и великий мыслитель, великий ученый. Казалось, нет конца его познаниям. Все, что он писал, было изложено простым, ясным и точным языком.

Где-то в его записной книжке, под миниатюрным чертежом летательного снаряда, было написано:

«Человек, как великая птица, примет свой первый полет на спине благородного лебедя, приведя в изумление весь мир, наполняя все книги молвой о себе, доставляя своей родине вечную славу!»

В этих словах вылился могучий восторг поэтической души Леонардо, предвидевшей, что человек овладеет тайной полета.

Через четыре столетия протягивает он руку исследователю наших дней. Вполне ясно сознает он несостоятельность учения о неподвижности Земли, как и о ее положении в центре мироздания. И, хотя написанное им не было опубликовано и для современников исследования его пропали, имя его осталось бессмертным в летописях науки.

Перед Луиджи Арагонским были чертежи первого гигрометра — прибора для определения влажности воздуха, — разных насосов, стекла для усиления света ламп, водолазных шлемов, летательных снарядов, первого плавательного пояса, первого парашюта, первой камеры-обскуры…

* * *

Было уже поздно, когда кардинал покинул студиоло Леонардо, чтобы отправиться ко двору французского короля. Леонардо долго помнил его восторженно-багодарный взгляд, удивительный для представителя католической церкви. Ведь кардинал, вероятно, отлично отдавал себе отчет в степени благочестия флорентийского художника. Прощаясь, он крепко обнял Леонардо, говоря:

— Какая ужасная потеря! Такого человека, как Леонардо да Винчи, лишилась родина!

И услышал спокойный ответ:

— Этот человек скоро совсем покинет землю.

В сумраке ночи, в молчании, при красноватом свете фонаря, он пошел проводить гостя с его свитою до ворот своего маленького замка.

* * *

Франческо Мельци стоял один перед мольбертами учителя. Пламя масляной лампы тускло озаряло лицо Иоанна Крестителя. У Иоанна, как у языческого бога, была неопределенная, даже, может быть, лукавая улыбка. Что ею хотел сказать художник? Мельци казалось, что этот проповедник нового учения любви и братства скорее похож на языческого бога Вакха… Но Мельци постарался отогнать от себя эти мысли… Да, конечно, Иоанн изображен в тот период жизни, когда юная душа стремится к общению с природой, когда он полон восторга от своей идеи, — отсюда и улыбка и поднятый палец: он прислушивается к тому, что говорит ручей, шепчет над головою листва развесистых дубов…

И тут же рядом, задернутая тафтою, — другая улыбка, которая так часто притягивала к мольберту бросившего кисти учителя, образ давно ушедшей из жизни женщины, истинную душу которой сумел найти много лет назад великий художник…

* * *

В замке Клу с отъездом кардинала жизнь потекла по-прежнему размеренно, но Мельци заметил, что напоминание о родине взбудоражило маэстро, как бы нарушило его внутреннее равновесие, а в эти годы каждое волнение оставляет глубокий след.

Силы Леонардо слабели; тоска по родине подтачивала его. Франческо догадывался, что в памяти учителя все чаще воскресают воспоминания о более деятельном времени, когда он создавал свои лучшие произведения и когда записная книжка его быстро наполнялась меткими зарисовками и меткими рассуждениями. Все это осталось позади… А впереди… впереди… ведь и великих, гениальных людей не обходит естественное явление — старость, слабость, а в итоге — смерть…

Как часто теперь маэстро посещают приступы необъяснимой тоски, когда он часами сидит или лежит неподвижно и кажется, что он уже никогда не встанет.

Вскоре после отъезда кардинала он заболел и лежал в постели, около окна, чтобы лучше видеть природу в момент вешнего пробуждения. Весна радовала его даже здесь, на чужбине. Смотря на бледно-зеленые луга Франции, он думал о долинах Тосканы… Он чувствовал, что умирает.

И, лежа в постели, он говорил вслух, вспоминая прежние мысли, прежние записи:

— Старые люди, живущие во здравии, умирают от недостаточности питания, вызываемого тем, что доступ ему в жилы бражжейки все стесняется от постепенного утолщения стенок жил вплоть до волосных сосудов, которые первые закупориваются совершенно, и от этого происходит, что старые больше боятся холода… И эта оболочка жил производит у человека то же, что у померанцев, у которых кожура делается тем более толстой, а мясо тем более скудным, чем они старше становятся. И если бы ты сказал, что загустевшая кровь не бежит больше по жилам, то это неверно, потому что кровь в жилах совсем не густеет, непрестанно умирая и обновляясь…

Он лежал с открытыми глазами, устремленными в одну точку, как будто что-то читал.

13

Конец

Утро 23 апреля 1519 года было чудесное. На листьях ползучей розы, обвивавшей окно, блестели радугой капли росы, и чашечки ипомей, что закрываются с полдневным жаром, светились, как фонарики.

Франческо Мельци, как всегда, зашел к учителю узнать, как он провел ночь и не будет ли у него каких распоряжений. В последние годы он незаметно для себя слил все свои интересы, все желания с интересами Леонардо.

Он застал художника в возбужденном состоянии, видимо, давно уже бодрствующим. Спустив ноги с кровати, Леонардо читал свои записи, читал вслух, что иногда делал, тихим, размеренным голосом, как будто подводя итоги жизни:

— «Хорошо знаю, что некоторым гордецам, потому что я не начитан, покажется, что они вправе порицать меня… я мог бы так ответить им, говоря: «Вы, что украсили себя чужими трудами, вы не хотите признать за мною права на мои собственные…» Не знают они, что мои предметы более, чем из чужих слов, почерпнуты из опыта… и я беру его себе в наставники и во всех случаях буду на него ссылаться».

И, помолчав:

— «Наука — капитан и практика — солдаты». «Нет действия в природе без причины; постигни причину, и тебе не нужен опыт».

Он кивнул приветливо головою, увидев ученика:

— А, Франческо! Открой пошире окно, впусти ко мне солнце! Земля оживает; могучие соки поднимаются по стеблям… Тысячи букашек просыпаются для жизни… А я — человек — умираю. Но в этом нет ничего ужасного, мой Франческо, потому что это неизбежно. И, если ты будешь мне возражать, это прозвучит, как фальшивая нота. Смерть для меня неизбежна; я не уверен ни в одном дне, ни в одном часе. И вот что, друг мой: не пугай никого, никому ничего не говори, отправляйся поскорее к нотариусу, мессэру Буро, призови его сюда, чтобы я мог продиктовать ему мою последнюю волю.

Мельци беспрекословно пошел за нотариусом.

* * *

Солнце еще не высоко поднялось, когда господин Буро подъехал к замку на своем сытом караковом жеребце. Перед ним был дом знаменитого итальянского художника, с водосточными трубами в виде волчьих голов, из раскрытых пастей которых струилась вода после весеннего дождя. Буро с благоговением поднялся по массивной лестнице.

Он вошел в мастерскую, стены которой были испещрены рисунками художника и его учеников. Среди уродливых, забавных карикатур бросались в глаза бешено летающие саламандры на золотом фоне работы Мельци.

Художник полуспал у окна, и нотариуса удивило спокойное выражение лица умирающего. Он точно прислушивался с любопытством к той внутренней работе, которая в нем происходила.

— Добрый день, господин Буро, — сказал приветливо Леонардо. — Не откажите взять на себя труд записать мою последнюю волю!

Буро вдруг стало почему-то неловко, хотя он давно уже привык к исполнению этой печальной обязанности. Он откашлялся, сел к столу и приготовился писать. Перо скрипело, выводя букву за буквой слова завещателя. Художник торжественно диктовал:

— «Поручаю мою душу всемогущему богу… Пречистой Марии, заступнику святому Михаилу, всем ангелам-хранителям и всем святым рая!»