Изменить стиль страницы

Каждое утро до полудня Зауркан по моей просьбе говорил со мной по-убыхски, а я напряженно слушал его, записывал и переспрашивал. Последнюю неделю дело пошло легче, но в первые было трудно, потому что, несмотря на все свои институтские знания, живого убыхского языка я в общем-то не знал.

И мне еще улыбнулось счастье, что столетний старик, уехавший с Кавказа, когда ему было всего двадцать четыре года, не только не забыл своего родного языка, но не хуже его помнил еще и мой, абхазский, язык своей матери, и вдобавок за остальные три четверти столетия своей жизни научился свободно говорить и по-турецки, и по-арабски, так что в неясных для меня случаях мы, переходя с языка на язык, в конце концов все-таки докапывались до истинного значения того или другого непонятного для меня убыхского слова.

Близость убыхского языка к абхазскому теоретически не вызывала у меня сомнений еще в институте, но одно дело — теория и близость грамматического строя, а другое дело — пытаться овладеть живым языком, в теории близким, а в живой речи далеким и даже порой своим обманчивым сходством создающим дополнительные сложности. Да, в живой речи язык при всей моей теоретической подкованности приходилось, в сущности, учить наново, хотя в его словарном составе, особенно в древнейшем, было немало общих корней и для убыхского, и для абхазского. Огонь по-абхазски «а-мца», по-убыхски «а-мидзе». Луна по-абхазски «а-мза», по-убыхски «а-медзы», дождь по-абхазски «а-куа», по-убыхски «ак-ку», вода по-абхазски «а-дзы», по-убыхски «бзы», глаза по-абхазски «а-бла», по-убыхски «а-блия», соль по-абхазски «а-джика», по-убыхски «джи». В фонетике было много сходства, но были и отличия, — во всяком случае, я твердо установил два согласных звука, резко отличающихся в убыхском произношении от абхазского.

В последние дни я попробовал докопаться, имел ли убыхский язык разные диалекты, но мне не удалось установить это. За-уркан жил недалеко от устья реки Сочи, в местах, которые считались центром края убыхов, и отличались ли от говора его односельчан говоры убыхов, живших севернее, в сторону Туапсе, или выше в горах, он не знал, а может быть, и не помнил.

Иногда во время наших утренних разговоров Зауркан принимался расспрашивать меня про Абхазию, страну своей матери, и в таких случаях, начав по-убыхски, нетерпеливо, чтоб я лучше его понял, переходил на абхазский. Больше всего его интересовали родственники и однофамильцы матери, и хотя я уже несколько раз отвечал ему, что в Цебельде, откуда происходила его мать, мне за несколько поездок туда еще ни разу не доводилось встречать людей из рода Шат-Ипа, он никак не хотел с этим примириться и снова допытывался:

— Ну хоть где-нибудь, хоть один, хоть какой-нибудь слепой, хромой, кривой из рода Шат-Ипа, хоть один-то, может быть, все-таки есть там, в Цебельде?

— Нет, в Цебельде нет сейчас людей с этой фамилией, — снова терпеливо повторял я, — хотя в других местах Абхазии люди с такой фамилией есть, есть и старые, неграмотные, есть и молодые, грамотные, есть среди тех и других и мои собственные знакомые.

Первый раз, когда я сказал ему это, он не заинтересовался, его интересовали только те Шат-Ипа, которые жили в Цебельде и были родственниками его матери. Но на следующий раз его все-таки заинтересовали и эти однофамильцы, жившие в других местах, и он расспрашивал меня, где и в каких селах, близко или далеко от моря они живут и как они живут.

Я пытался рассказывать ему и о тех переменах, которые произошли у нас в Абхазии, о городах и дорогах, железных и шоссейных, об осушении наших топких низменностей в приморской полосе, о борьбе с малярией, о больницах, о школах, в которых дети учатся на абхазском языке, и вообще о том, что такое Советская власть в нашей Абхазской автономной республике.

Хотя он старался слушать меня как можно внимательнее, я чувствовал, что все это слишком далеко от него. Между тем, что я рассказывал, и его собственной памятью о юности лежало слишком уж большое и, наверное, почти непреодолимое расстояние длиною в три четверти века.

По вечерам мы, в зависимости от погоды, иногда сидели там же под деревом, где и утром, а иногда в доме, и Зауркан рассказывал мне свою жизнь по-абхазски, пересыпая речь чаще всего турецкими, но иногда и арабскими словами. Абхазским языком, как я уже говорил, он владел совершенно свободно, но за три четверти века время прибавило к тому лексикону, которым он пользовался когда-то, сотни, если не тысячи новых слов, которых тогда не было в обиходе и которые он знал только по-турецки или по-арабски.

А иногда по этой же причине он недостаточно хорошо понимал и меня, когда я его спрашивал или переспрашивал. Это происходило почти всякий раз, когда я сам употреблял вошедшие в абхазскии лексикон новые слова, и не только новые, а и старые, успевшие приобрести у нас за это время совершенно новые значения.

Записывать то, что он рассказывал мне о своей жизни, я, в общем, успевал, тем более что он довольно охотно повторял сказанное, если я его тут же переспрашивал, не успев записать. А бывало и так, что, не желая прерывать его, я делал пометку в блокноте и еще раз, на следующий день, возвращался к тому, чего не успел записать или чего не уловил. И он снова повторял почти всегда в тех же самых словах рассказанное накануне.

По ночам, когда старик укладывался спать, я дописывал то, чего не успел записать во время беседы, а в некоторых случаях коротко, просто чтоб не забыть, делал рабочие заметки там, где по ходу рассказа уже заранее предвидел необходимость в будущих комментариях. Но главным, конечно, была запись самого рассказа Зауркана Золака — человека поистине неистребимой жизненной силы и такой же неистребимой памяти…

Когда мы были дома…

Напрасно говорят, дорогой Шарах, про человека, что он способен забыть язык, впитанный им вместе с материнским молоком. Нет, не способен, как я не способен забыть свою мать. Хотя я знаю несколько языков и знаю, как это нужно человеку. Я знал три языка, когда был еще молодым. Если глядеть на море, то справа от нас, убыхов, жили адыгейцы, а слева абхазцы. И я знаю не только абхазский, но и адыгейский, правда, немножко хуже, но знаю. Мы все были такие близкие соседи, что нам нельзя было не знать языки друг друга. Убыхский язык мой родной, я везде и повсюду слышал его с самого детства: и у нас дома, и вокруг дома, и всюду, где б я ни был. Как я могу забыть его? Абхазский я знал от матери, адыгейский хорошо знала бабушка, она рассказывала мне в детстве адыгейские сказки, и скороговорки, и загадки. Помню, как она идет со мной на мельницу, несет на голове бурдюк, полный зерна, а руки у нее свободны, она идет и сучит шерсть. И язык у бабушки тоже не остается без дела: рассказывает мне адыгейские сказки и прибаутки. Один раз, помню, она остановилась и показала на муравьев, переползавших куда-то, пересекая нашу тропинку.

— Смотри, они идут в поход. Можешь остановить их?

— Сейчас увидишь! — крикнул я и хотел наступить на муравьев, но бабушка не позволила:

— Хочешь показать, что ты сильней муравьев? А вдруг нас с тобой встретят в лесу всадники с оружием и убьют нас или затопчут копытами. Разве можно убивать слабого только из-за того, что он слабый? Ведь иногда самый маленький и слабый бывает самый умный.

И бабушка рассказала мне сказку. Наша память как цедилка: одно проливается, а другое остается. Эта адыгейская сказка осталась, и я расскажу ее тебе.

Был когда-то один человек, который понимал все языки — и волчий, и заячий, и муравьиный. Однажды, идя по лесу, он нечаянно наступил на муравья, и муравей, рассердившись, крикнул:

— Какой это дурак идет, не глядя под ноги?

Услышав это, человек поймал муравья и, положив на ладонь, с удивлением стал рассматривать его:

— Какая у тебя большая голова!

— Это чтоб было куда прятать ум, — сказал муравей.

— А почему у тебя такая тонкая талия?

— А потому, что я живу не ради того, чтобы есть, а ем ради того, чтобы жить.