— Я, Лаура и наша экономка иногда по воскресеньям ездили туда гулять, — рассказывала милое дитя Мария. — Это далеко, за городскими стенами, и там очень хорошо — горки, холмики, мы с Лаурой играли там. Правда, Лаура?
— Я не любила туда ездить, — ответила Лаура, красавица яркого южного или еврейского типа, удивительно непохожая на сестру: глаза — как угли, волосы — черный бархат, рот — строгий, высокомерный. Она придвинулась, насколько позволяли приличия, к своему жениху и оживленно с ним перешептывалась о чем-то невероятно важном, невероятно увлекательном. — Там отвратительные черепки и крапива.
— А я любила туда ездить, — сказала Мария. — Мы играли там с дочками Пецольдов, их две: Руженка и Валентина.
«Валентина», — подумал Недобыл. И вспомнил, как покойная Валентина шла к Пецольдам крестить новорожденную и поссорилась с ним, Недобылом, когда он упрекнул ее за слишком дорогой подарок, который она принесла тогда своей маленькой крестнице — серебряную пластинку в бархатном футляре с изображением ангела, склоняющегося над колыбелью ребенка, и все это — на фоне восходящего солнца.
— Мы учились у них чешскому языку, — рассказывала Мария, — Старая пани Пецольдова всегда варила нам кофе и называла его бурдой, и меня это очень смешило. Я думала, что в немецком языке нет таких потешных слов, но папенька объяснил мне, что есть и там, но их употребляют только немецкие бедняки, а в Праге живут лишь чешские бедняки. Папенька все знает, вы себе не представляете, как он во всем разбирается. О чем его ни спросите — все знает. Но однажды у Лауры появились болячки, наша экономка сказала, что Лаура, наверное, заразилась от девочек Пецольдов, потому что они очень грязные, и папенька запретил нам туда ездить.
— Fuj, Marie, schäm dich![52] Зачем ты говоришь о таких неприятных вещах! — вспыхнув, воскликнула Лаура.
— Появились у тебя болячки, да, да, появились, появились, — твердила милое дитя Мария, упрямо мотая головой.
— Ваш уважаемый отец, — вмешался Гафнер, — правильно поступил, запретив вам туда ездить, но не из-за каких-то болячек, а потому, что жена Пецольда заболела чахоткой. Четырнадцатичасовая работа на заводе, среди вредных испарений погубила ее легкие; даже с высокой температурой она, вместо того чтобы лежать в постели, тащилась на работу, прижимая подушечку к мучительно болевшей груди.
«Сколько на свете горя, сколько горя!» — подумала Гана. Рассказ Гафнера растрогал ее и польстил ей, так как укреплял приятную мысль, что благотворительная деятельность в Американском клубе — вовсе не бессмысленная, ненужная игра, а весьма важное, полезное дело, что и впрямь вокруг, совсем рядом много, очень много людей, нуждающихся в ее помощи. «На будущей неделе, — решила Гана, — надо будет предложить в клубе какое-нибудь мероприятие покрупнее, например, сбор старой одежды или раздачу подарков бедным детям, помимо рождественских. И для бедных больных женщин следовало бы кое-что сделать — купить лекарства или что-нибудь в этом роде. Да, на будущей же неделе внесу такое предложение».
— За участие в жижковском рабочем митинге, — продолжал Гафнер, — а главное, за отказ назвать выступавшего там товарища, которого он вырвал из рук полицейского, пытавшегося его арестовать, Пецольд был присужден к десяти годам строгого заключения, но отсидел только три года. В феврале семьдесят первого года, когда была объявлена амнистия политическим заключенным, его выпустили. И между прочим, меня тоже.
— А какова судьба того бывшего офицера, который спас жизнь пану Новотному? — спросила жена тайного советника Страки. — Его тоже освободили?
— Да, и его тоже.
— Я очень рада, что пана Пецольда освободили, — сказала Мария. — Этот хороший человек, наверное, очень обрадовался.
— Конечно, обрадовался. Помнится, даже плакал от радости. Но радость его длилась недолго. Это произошло в феврале, стояли холода, а господа вряд ли представляют себе, как тяжела нужда именно в такое время. Он застал семью в ужасном положении; легко себе представить, как могли жить пять человек на заработок больной женщины и мальчика, которому еще десяти лет не было. Пецольд часто рассказывал мне о жизни, из которой его вырвал арест, как о райском блаженстве, а три года, проведенные в тюрьме, вероятно, еще приукрасили его воспоминания.
— Да, так бывает, — рассудительно подтвердила Мария. — Это и есть действительность, о которой папенька говорит в своем труде «Grundlage zur Philosopie der Individualität». Вам следовало бы прочесть эту книгу, господа.
Мария, Мария, ты сегодня слишком много болтала, слишком часто вмешивалась в разговор, теперь помолчи, когда говорят взрослые, — остановила ее Лаура.
— Судя по отдельным намекам, которые он при всей своей неразговорчивости обронил в течение трех лет нашего заключения, его жена была очень красива или казалась ему красивой. А выйдя из тюрьмы, он нашел старуху. Дети в рубище, домик разваливается. Зима была холодная, надо было что-нибудь предпринять, немедленно. И Пецольд отправился к Новотному с просьбой снова взять его на работу.
«Да, он просил меня принять его, — думал Недобыл. — Как будто я единственный предприниматель на свете, а моя фирма — благотворительное учреждение, ночлежка, приют для людей, попавших в беду по собственной глупости».
— Этого не следовало делать, — сказал тайный советник Страка. — Новотный, конечно, указал ему на дверь.
— Да, конечно, Новотный указал ему на дверь, — подтвердил Гафнер.
«На дверь я ему не указывал хотя бы потому, что мы разговаривали во дворе, на Сеноважной площади, — думал Недобыл. — Вы же знаете, сказал я ему, сейчас зима, у меня даже своим людям делать нечего. И вопрос был исчерпан. Он еще попросил извинить за беспокойство и ушел. Кто мог подумать, что он сразу после этого взбеленится и начнет вытворять такое!»
— Нетрудно догадаться, что с Новотным он разговаривал вежливо, даже подобострастно, — продолжал Гафнер, словно читая мысли Недобыла. — Так уж был воспитан, в почтении к господам. За три года, проведенные нами вместе, он не мог преодолеть некоторой робости передо мной, несмотря на то что я был таким же несчастным, как он, — все видел во мне господина. У него были длинные, унылые усы и вытянутое печальное лицо, лишь редко выражавшее его мысли и чувства; впрочем, его мысли всегда были печальными, а чувства горькими. Я отчетливо представляю, как он, стоя перед Новотным, мял в руках свою старую шапку с твердым сломанным козырьком.
«Да, мял, — мысленно подтвердил Недобыл, — а с усов свисали ледяные сосульки».
— Он отважился надеть шапку, лишь скрывшись из глаз Новотного, — говорил Гафнер. — Она была велика, сползала на уши, потому что в тюрьме он сильно исхудал: странно, но у человека даже голова худеет.
— Этого не может быть, — вмешалась Мария. — На голове нет жира.
— Очевидно, может быть, — ответил Гафнер. — Но, выйдя на улицу…
«Это было на площади, на Сеноважной площади», — думал Недобыл.
…или, вернее, на площадь, — поправился Гафнер, — этот тихий человек пришел в ярость. Вероятно, обезумел от отчаяния, горя, ненависти, просто…
— …раскрыл нож, вернулся и заколол Новотного, — перебила Мария.
— Нет, ничего подобного он не сделал, — возразил Гафнер.
— Жаль, — сказала Мария, — а по-моему, так и надо бы такому злому человеку, как этот Новотный. Ну, что же он сделал? Поджег его дом?
— Нет, нечто гораздо более невинное. Но при его мягком характере даже этот невинный поступок поразителен. По воле случая перед домом Новотного мостили тротуар; если бы не это, может, ничего бы и не случилось. Но тут Пецольд с нечленораздельными, яростными возгласами подбежал к груде булыжников и стал один за другим швырять их в окна Новотного. Не успели люди опомниться, как он выбил все окна фасада. Сбежались мостильщики, возчики, они пытались его удержать, но он сопротивлялся с чудовищной силой, а когда подоспевший патруль надел ему наручники, он пинал патрульных и кусался. Но потом сразу сник и покорно пошел с ними.
52
Фу, Мария, стыдись! (нем.)