— Люблю, особенно медовые.
— Так вот, вообрази, что у тебя девять медовых конфет. Ты внимательно слушаешь?
— Девять конфет, — повторил Миша. — Медовых. — А я принесу тебе еще три. Сколько у тебя будет? — Три, — ответил Миша, быстро моргая. Его маленькое, худое личико стало вдруг злым, насмешливым.
— Как же три? — возразила Бетуша. — У тебя было девять, а я добавила тебе еще три…
— А я те девять уже успел съесть. Ну вот, теперь ты стукнешь по столу или дашь мне подзатыльник, правда?
— Не стукну и подзатыльника не дам, — ответила Бетуша. — Потому что те девять конфет ты не съел, пан Упорный отобрал их и запер в ящик. И те три, что я принесла, тоже запер в ящик. Сколько их теперь там?
— Двенадцать, — ответил Миша.
— А я принесу тебе еще три, и он их тоже запрет. Сколько конфет там будет?
— Пятнадцать.
— Правильно, пятнадцать. Вот мы и разобрались. Видишь, я написала в своей книжечке — пятнадцать. Запомни, что если тебе надо сложить два больших числа и ты не знаешь, как это сделать, раздели одно из них на два маленьких, как мы это сейчас сделали. Мы не знали, сколько девять плюс шесть. Ну и что ж, мы разбили шестерку на две тройки, и все пошло как по маслу. Понял?
— Нет, не понял, — огрызнулся Миша, собирая тетради. — Я дебильный и не понимаю, что мне говорят. Ну, я пойду. Я думал, ты поможешь мне приготовить урок, и не просил ничего объяснять.
— И ушел — маленький, худенький, непримиримый, с втянутой в плечи головой, словно со страхом ожидая удара линейкой.
— Ты когда-нибудь видела, как этот ужасный человек калечит Мишу? — чуть не плача спросила Бетуша, когда Гана вернулась домой. — Заглядывала ты хоть раз в детскую, знаешь, что там происходит? Ведь мальчонка от этого с ума сойдет или заболеет туберкулезом и умрет!
— А тебе какое дело до этого? — сказала Гана, садясь за рояль. — Кто о нас заботился, когда мы были маленькими?
— Значит, то, что делали с нами, должно продолжаться веки вечные? — воскликнула Бетуша. — Зачем же ты ходишь в Американский клуб, зачем открываешь сиротские приюты, если о сироте, живущем у тебя дома, не хочешь позаботиться? Если ты когда-то перерезала себе вены, Миша тоже должен испытать это?
— Бетуша, опомнись, — перебила ее Гана.
Но Бетуша и не помышляла о том, чтобы опомниться. Ей казалось, что на нее смотрит тот самый меланхоличный, бледный человек, Гафнер, и одобряет ее слова. «Ах, если бы это было на самом деле!» — подумала она и продолжала:
— Мы верили, что мы старые девы, потому что нас убедили в этом, а Миша верит, что у него плохая наследственность после матери, потому что это утверждает его собственный учитель. И ты это терпишь, тебе даже в голову не приходит посмотреть, что с Мишей происходит.
— А что происходит? — спросила Гана, наугад ударяя пальцем по клавишам. — Его родной отец считает, что Миша пошел в мать.
— Его родной отец такой же эгоист, как ты, тоже не любит себя утруждать, — продолжала Бетуша. — И будь сто раз правдой, что Миша дебильный, правильно ли попрекать его и убеждать в этом?
«Чего она так волнуется, ведь это же ее не касается?» — удивленно думала Гана, сидя на вращающемся стуле и глядя снизу вверх на пылающее лицо Бетуши. Гана не сердилась на сестру, наоборот, соглашалась с каждым ее словом и по сравнению с нею казалась себе дряхлой, столетней, ожесточившейся. «Да, это верно, — думала она, — мы открываем сиротские приюты, но о сироте, живущем в нашем собственном доме, не заботимся, мы вкладываем в музыку страсть и чувство, а друг к другу не питаем ни чувств, ни страсти. Борн спасает народ, а для родного сына пальцем шевельнуть не может».
— Хорошо тебе говорить, — вздохнула Гана. — Ты свою жизнь лучше устроила. А я…
— Ты! Да что ты говоришь! Разве ты не счастлива? Разве не любишь Борна?
— Нет, — ответила Гана. — Мне смешны его напомаженный пробор и его славянское предприятие. Я вышла за него, чтобы не заниматься всю жизнь шитьем, но мне не следовало это делать, лучше б уж осталась при своем шитье. Первое время после свадьбы, пока мы были в Париже, я была счастлива, но только потому, что любила Париж, а не Борна. Ты сама себе хозяйка, ты не должна притворяться, а я все время притворяюсь. Как замечательно ты злишься, чуть не плачешь из-за страданий несчастного сиротки! А я уже не способна на это. Нет, не следовало мне выходить за Борна.
— Я не знала… — прошептала Бетуша. «Неужели же я, бедная, косая старая дева, — думала она, — лучше устроила свою жизнь, чем она?»
— Единственная любовь, которую я лелеяла, была Франция, — продолжала Гана. — Но Борн заработал на несчастье Франции огромные деньги, радовался каждому ее поражению, и я, я радовалась вместе с ним. Теперь я о Франции не могу подумать без стыда. Чувствуешь, как здесь пахнет духами? Это «Императорские фиалки», он собственноручно опрыскал все так обильно, что дурно становится. Зачем он это делает? Для рекламы, чтобы об этих духах говорили еще больше. Это одна из его замечательных идей. Хоть бы эта идея не так сильно пахла и беспрерывно не напоминала мне, что нам мало Седана, что мы зарабатываем и на Французской республике.
Гана намекала на хорошо известную Бетуше историю, на недавнюю удачную сделку Борна — новое проявление его неослабевающей деловитости и предприимчивости. Республиканский строй Франции не пользовался любовью австро-венгерской прессы: консервативные газеты считали его угрожающе революционным, радикальные — буржуазным, на него нападали справа и слева, правые газеты возмущались упадком французской экономики, левые — угнетением и обнищанием широких масс пролетариата, причем газеты часто писали об упадке типичнейшей и самой прославленной отрасли французской промышленности — парфюмерной, о запустении цветочных плантаций на юге Франции, об эмиграции мастеров парфюмерного производства, обладателей старых, секретных рецептов, не желающих сносить террор новых узурпаторов; эти мастера бегут в Лондон, Петербург и даже в Вену и поступают там на службу. Миллионы людей читали эти пасквили, и никому при этом ничего не приходило в голову; но Борн, услышав как-то в салоне разговор двух дам о том, что французские духи уже совсем не те, что прежде, хлопнул себя по лбу и назавтра же напечатал в газетах броское объявление, что на складе фирмы Яна Борна имеется запас духов Олорона, приобретенных еще в старой, дореспубликанской, настоящей императорской Франции, о чем свидетельствует их название: «Les violettes imperiales» — «Императорские фиалки».
Огромный успех этой идеи был неожиданным как для Борна, так и для Олорона, который был буквально ошеломлен, когда, отправив по срочному заказу Борна десять гроссов «Фиалок» со старыми императорскими виньетками, спустя неделю получил от него телеграфный заказ еще на десять гроссов. «Императорские фиалки» вошли в моду среди элегантных представительниц пражского большого света, как чешского, так и немецкого, проникли во все крупные чешские города, даже в Моравию — в Брно и Оломоуц. «Что и говорить, сразу чувствуются старые французские духи», — в один голос твердили все, и никого не удивляло, какой колоссальный запас этих первоклассных довоенных духов должен быть у Борна, если он в состоянии так долго удовлетворять столь сильно возросший спрос.
Все это бредни, сплошные бредни, — возразила Бетуша. — Тебе слишком хорошо живется, у тебя есть все, что только на ум взбредет, вот ты и выдумываешь. Ты была счастлива только короткое время после свадьбы! А я вообще не знаю, что такое счастье, и никогда не узнаю. И ты, ты позволяешь себе говорить, что я устроила свою жизнь лучше!
— Ты живешь без обмана, — сказала Гана, перелистывая ноты, — а я нет.
— Бредни! Бредни! — твердила Бетуша. И, заметив, что слишком громко говорит, выдавая этим свое озлобление, еще раз тихо добавила: — Бредни.
Гана вспомнила, как несколько лет назад в Хрудиме, когда она ночью проклинала бога и весь мир, Бетуша легла к ней и их слезы смешались. Теперь она не сделала бы этого, она тоже постарела и ожесточилась.