Изменить стиль страницы

На истории этого медведя стоит остановиться. Как нам известно, в Париже на восприимчивый ум Борна обрушилось так много новых, большей частью неприятных впечатлений, что, не будь Ганы, он вряд ли вспомнил бы о Мише. Но перед самым отъездом, когда Гана вошла в номер отеля, сопровождаемая посыльным, сгибавшимся под тяжестью подарков, купленных ею для маменьки и папеньки, для Бетуши и тети Индржиши, для Напрстека и его матери, для приятельниц по Американскому клубу и, не в последнюю очередь, для пасынка — для него она купила заводную таксу, которая сама ходила и вертела головой, — Борн хлопнул себя по лбу и, чтобы не отстать от жены, убежал, а через полчаса, к немалому изумлению Ганы, принес в охапке огромное мохнатое чудовище — дьявольски черного медведя, ворчавшего, когда ему нажимали белое пятно на брюхе.

Медведь этот доставил массу хлопот. По дороге на вокзал, в пролетке, доверху заполненной багажом, Борну пришлось посадить его к себе на колени, мальчишки улюлюкали ему вслед, а в толпе на вокзале зверь, которого Борн нес, словно гигантского младенца, едва не вызвал панику: в давке медведя сжимали со всех сторон, и он ревел, как живой. Тогда произошла первая серьезная размолвка между Борном и Ганой: как только поезд тронулся, взбешенная этим скандалом Гана хотела выбросить медведя в окно, и Борну пришлось прибегнуть к силе, чтобы помешать ей. Однако и дома его подарок не имел успеха: Миша испугался медведя и никогда не переставал его бояться, даже после того, как мохнатого чревовещателя засунули в угол между двумя шкафами и загородили стулом, чтобы он не свалился и не заворчал. Месяцы и годы простоял он там, угрюмый, черный, как смоль, с жутко сверкающим белым пятном на толстом брюхе, ни на что не пригодный, разве только чтобы снова и снова пугать Мишу, когда бледный свет луны падал вдруг на его безобразную морду. Потом в нем завелась моль, и он кончил свой век в мусорной яме.

Все это доказывает, что Борн и в самом деле был отцом щедрым, даже самоотверженным и что основной причиной его недостаточного внимания к сыну было, так сказать, плохое знание детской психологии.

Как мы уже упоминали, именно Гана указала Борну, сколь недопустимо и позорно, что Миша, сын прославленного чешского патриота, плохо говорит по-чешски, потому что его воспитывает венская ханжа, не знающая нашей речи. Поскольку каждое слово Ганы было законом, Аннерль, разумеется, немедленно уволили; уходя, она так сильно хлопнула дверью, что в Мишиной комнате едва не вылетели стекла.

— После шести лет верной службы в этой семье, — со слезами говорила она, подняв белый толстый палец, — меня уволили, mein kleiner Mischa[47] и мы больше никогда не увидимся. Я вынуждена уйти, потому что она не хочет, чтобы тебя кто-нибудь оберегал, она хочет оставить тебя одиноким, беззащитным. Твой отец о тебе не заботится, а она, ты знаешь, кого я имею в виду, тебя ненавидит и желает тебе только зла. Никогда не верь ей, что бы она ни говорила, — все это ложь и только ложь; даже если она вздумает тебя целовать и обнимать, помни, что в душе она предпочла бы кусать и царапать тебя. Какой бы доброй ни прикидывалась твоя мачеха, вспомни, как она меня выгнала за то, что я тебя люблю и всегда к тебе хорошо относилась, и ты сразу поймешь ее истинные намерения. Да поможет тебе бог, дитя мое, потому что люди не помогут.

Она ушла, яростно вырвав из рук ребенка подол, за который он уцепился, стараясь ее удержать. Ее уход был для мальчика более тяжелым ударом, чем потеря матери два года назад. Его единственной, настоящей матерью была Аннерль, и вот она, страшно бранясь, ушла навсегда; он не мог этому поверить, не мог этого понять, а когда наконец поверил, его охватило такое горе, что он едва не задохнулся. Марженка, красивая деревенская девушка, занявшая место Аннерль, в ужасе прибежала к Гане с криком, что у молодого господина родимчик.

Дело было плохо. Гана хорошо знала, что это значит, в детстве она сама была настолько вспыльчива, что у нее начинались судороги. Она бросилась в детскую; посиневший Миша лежал на полу, колотя руками и ногами; он так широко раскрыл рот, что едва не вывернул челюсть, его горло сжала спазма, и он сипел слабеньким, замирающим голоском. Не раздумывая, Гана схватила с умывальника кувшин и прибегла к средству, не раз испытанному на собственном опыте: единым махом выплеснула на мальчика всю воду и облила его с ног до головы. Успех этой суровой меры сказался сразу. Мокрый Миша перестал корчиться и сипеть, сел, уставился на Гану расширенными, полными ужаса глазами и заплакал, призывая Аннерль, свою Аннерль.

— Плачет, — заметила Марженка. — Это хорошо.

— Да, — подтвердила Гана. — Вытри его и уложи в кровать.

Так с некоторым запозданием из Миши начали воспитывать сознательного чешского патриота.

Миша проплакал еще несколько дней, но это были уже, как сообразила Марженка, благотворные слезы. Известно, что слезы смывают с души всякую печаль, увлажняют раздраженную слизистую оболочку органов чувств, и если человек даже в самом большом горе проливает слезы, можно не опасаться, что оно задушит его. Однажды в десятом часу утра — Миша после очень неспокойной ночи еще спал на мокрой от слез подушке — подле него раздался треск, словно от пистолетного выстрела. Перепуганный мальчик вытаращил красные, заспанные глазки и увидел глупо ухмыляющегося, маленького, коренастого, бедно одетого человека, который наклонялся над ним, скаля длинные, желтые зубы. А за его спиной стояла с коварной улыбкой грозная Мишина мачеха.

— Доброе утро или, вернее, добрый день, славный молодец, — провозгласил человек с длинными зубами и, хлопнув в ладоши, снова вызвал тот ужасный, резкий треск, который разбудил Мишу. — Всему свое время: для еды, для работы, для сна! Вставай, ты с запозданием начинаешь свой день! Призываю тебя к жизни, дельный сын Меркурия! — Хлоп!

— Это твой домашний воспитатель, Мишенька, пан Упорный, — сказала мачеха. — Осенью ты пойдешь в школу, и пан Упорный тебя к ней хорошо подготовит, чтобы дети не смеялись над тем, что ты не умеешь правильно говорить по-чешски. Ведь ты не хочешь, чтобы над тобой смеялись, не правда ли? Ну так хорошенько слушайся пана Упорного, как собственного отца.

Она удалилась, противно шелестя юбками, и оставила Мишу на произвол пана Упорного; с этого момента для мальчика начались новые, неслыханные муки.

Бодрый, шумный, подвижный — грудь колесом, живот втянут, икры как сталь, ни шагу спокойного, лексикон из сплошных: «О-го-го!», «За дело!», или: «А ну, поглядим-ка!» — пан Упорный задумал переделать тихого мальчика на свой лад, ободрить его, влить в его жилы свежую кровь.

— Такой мальчик должен носиться, как вихрь, — поучал он Мишу, хлопая в ладоши, чтобы усилить выразительность, резкость и убедительность своих слов. — Нет большего наслаждения, чем быстрое движение на свежем воздухе. — Хлоп! — Когда чистый кислород наполняет грудь и кровь быстрее бежит по жилам, голова проясняется, и с умственной работой справляешься играючи. Ну, за дело! Назови и кратко опиши все предметы, украшающие твою комнату — покой маленького принца и престолонаследника! Начнем с самого замечательного, бросающегося в глаза. Что это за черное существо, что за мохнатый зверь там, в углу? Ну, отвечай, что это такое?

— Das ist mein Bär[48] — ответил Миша, съежившись и моргая от страха, что пан Упорный сейчас хлопнет в ладоши.

Хлопок не заставил себя ждать. Хлоп!

— Bär! Да что ты говоришь? Я прекрасно знаю, о сын Меркурия, что за свою коротенькую жизнь ты овладел всеми тайнами великого языка Гете, так что не рассказывай мне о каких-то Bär'ax, ты должен отвечать по-чешски! Ну, долго я буду ждать? Может, хочешь, чтобы я тебя выдрал, как Сидорову козу?

— А кто такой Сидор? — робко осведомился Миша.

— Это человек вот с этакой бородой и палкой, я его позову, если ты будешь капризничать. — Хлоп!

вернуться

47

Мой маленький Миша (нем.).

вернуться

48

Это мой медведь (нем.}.