Изменить стиль страницы

Такова в нескольких словах философия приват-доцента доктора Гугона Шенфельда. При всей своей примерной скромности, он никогда не сомневался в том, что является венцом творения — личностью, и общество, в котором он родился, деятельно поддерживало его убеждение. Сын преуспевающего отца, он еще до защиты диссертации удачно женился, точнее, его удачно женили на дочери владельца процветающей аптеки «У двух блаженных» на Староместской площади, генерального представителя фирмы, выпускающей знаменитое английское лекарство от всех болезней — сильнодействующее слабительное — «Пилюли Гаррисон № 1», известные в чешском обществе под популярным названием «единички», и еще более сильные «Пилюли Гаррисон № 2», которые называли «двойками». Доцент Шенфельд мирно жил на доходы от жениной аптеки, писал книги, время от времени читал лекции в университете, радовался, глядя на своих детей — старшую, Лауру, и Марию, которая была на три года моложе сестры, — и усердно занимался развитием их личности. После шестнадцати лет счастливого супружества его жена скончалась от воспаления легких; он нанял опытную экономку и продолжал вести все ту же размеренную жизнь независимого ученого — ежедневно в половине восьмого отправлялся на прогулку по Оструговой улице на Малой Стране, где он жил, затем до обеда работал, после чего ложился на четверть часика вздремнуть, после сна до шести работал, от шести до семи опять гулял, затем ужинал, а после ужина проводил вечер с дочерьми: играл с ними в хальму, шашки и шахматы, читал им написанное в течение дня и слушал, как они музицируют. Дочери любили его, и он их любил, был счастлив и совершенно доволен миром: для решения мировых загадок, правда, требовалось большое умственное напряжение, но зато ученого вознаграждало приятное сознание, что жил он на свете не напрасно, ибо все эти загадки разрешены им. Часто, в тиши кабинета, задумчиво глядя на корешки своих выстроившихся в длинный ряд книг, он спрашивал себя: «Что еще может последовать за этим? Кто может к этому что-нибудь прибавить?»

Время неслось столь стремительно и незаметно, что доцент Шенфельд был поражен, потрясен даже, обнаружив в один прекрасный день, что его старшая дочь Лаура — взрослая девушка, совсем невеста. Сердце его сжалось при мысли, что недалек тот час, когда он расстанется с нею и вынужден будет включить в созданный им идеальный мир нового, неведомого человека — будущего зятя.

Облик зятя сначала маячил в представлениях ученого, как чистый лист бумаги, как пустой овал с вопросительным знаком вместо носа и точкой вместо рта. Но вскоре этот овал заполнился весьма живыми и явственными чертами, а именно — лицом молодого доктора прав Ярослава Гелебранта, кандидата на адвокатскую должность.

Лаура познакомилась с ним на балу юристов на острове королевы Жофины, куда отец очень неохотно, скрепя сердце сопровождал ее; там она, после нескольких туров вальса, так страстно влюбилась в румяного юриста, что Шенфельду было неприятно смотреть на нее. Рассеянная, поглупевшая, Лаура не находила себе места, то краснела, то бледнела, то и дело прислушивалась, не похаживает ли под ее окнами по противоположному тротуару ОН — вызывающе статный, румяный, кудрявый. С высот личности, на которые отец вознес ее собственными руками, Лаура вверглась в пучину вульгарных естественных процессов, свойственных не только влюбленным девушкам, но и кошкам, а это, рассуждал доцент Шенфельд, — отвратительно. Исключительная, неповторимая личность Лауры превратилась в обычный экземпляр женского рода, мечущийся от вожделений, страсти и любовных томлений, а это, полагал доцент Шенфельд, недостойно. Но как бы это ни было — отвратительно или недостойно — ничего не поделаешь, Лауру приходилось выдать замуж, и именно за доктора Ярослава Гелебранта, единственного из всех представителей мужского пола, иначе она пришла бы в отчаяние, угасла и к тому же возненавидела бы своего любимого отца.

«Ну, а ты, моя прелесть, неужели и тебя я когда-нибудь потеряю?» — думал Шенфельд, с нежной грустью глядя на ребяческую головку младшей дочери, Марии, на ее детское, обрамленное белокурыми локонами личико с пухлыми розовыми губами, которые она капризно надувала, снова и снова повторяя на арфе, которая так пристала ей, какой-нибудь трудный, не дававшийся пассаж. Мария была миниатюрной, тоненькой, как тростинка, и ее ученому отцу казалось, что девочке еще очень, очень далеко до зрелости. Но пражские и венские газеты, которые он ежедневно просматривал, чтобы быть в курсе происходящих в мире событий, как он выражался, и включить их в создаваемую им картину мира, неумолимо разрушали его счастливую иллюзию.

Как это следует понимать? Что знали редакции газет о Марии Шенфельд? Разумеется, ничего. Но они отлично знали об одном ее высокопоставленном сверстнике. Двадцать первого августа пятьдесят восьмого года, как раз в тот момент, когда она появилась на свет и впервые пронзительно пискнула, на Мариинской башне грянули орудия и раздался сто да еще один пушечный выстрел в честь того, что не только у Шенфельдов, но и в семье его величества императора произошло радостное событие: ее величество императрица разрешилась младенцем мужского пола, престолонаследником. Пражане поняли это по числу пушечных выстрелов: если бы у императрицы, так же как у Шенфельдов, родилась девочка, канониры выстрелили бы только двадцать один раз.

Но какое дело было счастливому отцу до наследника престола! Он верил всем сердцем, — разумом, конечно, он верить не мог, — что салют прогремел в честь его дочурки, и ничуть этому не удивился, так как с первой минуты, с первого взгляда безгранично полюбил ее.

«Признавая независимость существования мира от воспринимающего его субъекта, — записал он своим изящным стилем в дневнике, — мы не можем признать независимость красоты от ее почитателей. Ибо то, что мы могли бы назвать «красотой в себе», подобно «вещи в себе», бесспорно, не красота, а нечто иное, быть может, это система, быть может — колебания эфира, но никак не красота. Этот внешний фактор может быть жалким, даже безобразным с точки зрения элементарной эстетики; так безобразно помятое лицо существа, которое в течение девяти месяцев было эмбрионом и лишь час тому назад стало человеком, и все-таки при его столкновении с живым чувством скрытая потенция восприятия прекрасного порождает то сияние красоты, о котором Платон говорит, что почитатель, «глядя на это явление, преклоняется перед ним, как перед божеством». Не безобразие, а красоту любят родители, и не правы удивляющиеся тому, что отец с матерью проливают слезы умиления, глядя на уродливо вытянутую, почти не прикрытую волосами головку, на красное, непропорциональное личико со следами жестокого процесса рождения человека, на почти отсутствующий и к тому же усыпанный белыми точками носик, на облик младенчества, поразительно напоминающий глубокую старость. Не безобразие, а красоту любят родители хотя бы потому, что безобразие полюбить нельзя; и любовь эта — во всяком случае, в первые дни — странная, очень нежная и субъективная, ибо красоту любимого ребенка видят только они, видят лишь их прозревшие глаза, только их души, очнувшиеся от летаргии, свойственной всем людям, считающим, что нет ничего достойного удивления и что все существующее — «от мира сего».

Мария, подрастая, становилась очаровательным, умным ребенком, личностью, как того желал отец; и, как мы уже говорили выше, двадцать первого августа все газеты, выходившие в Австрии, из года в год сообщая о дне рождения его императорского высочества сиятельного эрцгерцога кронпринца Рудольфа, гордости императорского дома и надежды народов, тем самым косвенно напоминали о дне рождения Марии. Первое время доцент Шенфельд добродушно усмехался по поводу этого совпадения, но однажды — его старшая дочь Лаура уже была влюблена в доктора Гелебранта — ученый расстроился, прочитав в газете, что его императорское высочество кронпринц Рудольф с балкона императорской виллы в Ишле, где он изволит проводить летние каникулы, сердечно поблагодарил местных жителей, которые целой толпой пришли поздравить его с четырнадцатилетием. «И тебе, дочь моя, и тебе, Мария, самой любимой на свете, уже четырнадцать, — подумал он. — Ах, как печален бег времени!»