Изменить стиль страницы

Портреты предков темно глядели со стен. На широком, крытым зеленым сукном, письменном столе, украшенном резными накладками черного дерева, с ящиками и полочками, снабженными медными витыми ручками и замочными скважинами, теснились в бокале гусиные перья, стояла серебряная чернильница с крышечкой в виде купола римского храма Святого Петра, лежали книги с золочеными обрезами, пестревшие цветными закладками, белели счета и докладные управляющего. За толстыми стеклами шкафов поблескивали золотым тиснением ряды томов на всех европейских языках.

Эти стены слышали хрипловатый голос старого екатерининского вельможи, тайного советника и вице-президента камерколлегии Михаила Васильевича Бакунина, бывали здесь Державин и Львов, еще слышались возгласы благородных заговорщиков братьев Муравьевых и их несчастных товарищей.

Для детей отцовский кабинет был местом почитания и притяжения. Там папенька был наедине со своим добрым гением, и даже маменька редко переступала его порог.

Постояв у двери, Михаил набрал воздуха, словно перед прыжком в воду, и вошел к отцу. Седовласый старец пронзительно глянул на него.

«Вот сейчас», — понял Александр Михайлович.

Сердце его замерло, скакнуло и стало биться с неровными перебоями. Он уже не ждал от старшего сына добрых вестей.

— Садись, Мишель. Рассказывай.

Тот опустился на темный кожаный диван. Глаза его уперлись в подлокотник отцовского кресла.

— Я, папенька, пришел сказать, что твердо решил подать в отставку.

Александр Михайлович чуть не потерял дар речи.

— Как в отставку? Ты желаешь подать в отставку? — переспросил он. — Ты в своем уме, Михаил? Посмотри-ка на меня.

Тот поднял глаза. В них сверкал вызов.

— Меня не привлекает офицерская карьера, — смело продолжал Мишель. — Это был не мой выбор. Дальше я хочу жить своею волею.

— Ты попадешь под военный суд.

— Я уже послал рапорт, сославшись на болезнь.

Александр Михайлович понял, что сегодняшнюю ночь он спать не будет. Новость была на редкость безотрадной.

— Поди, подумай до утра, — он невольно захватил сердце рукой. — Утро вечера мудренее.

— Давно продумано, папенька.

— Ступай, ступай. До завтра.

Пожав плечами, Мишель удалился.

Тяжелые сцены вновь сотрясли семейство. Отец и слышать не хотел о позорной для всего рода скоропалительной отставке сына. Он грозил судом и крепостью, он звал в свидетели великих полководцев своего времени… Мишель был неколебим. Его доводы о духовной жажде, о стремлении к внутреннему развитию и полной свободе отец отметал, как незрелую блажь незрелого ума, видя в них лукавство и позорную леность. Мишель не уступал. Его пламенные цицероновские речи и разящая логика камня на камне не оставляли ничего от нравственных доводов Александра Михайловича.

Нашла коса на камень. Делать было нечего. Рассудив на трезвом размышлении, Александр Михайлович, в недавнем прошлом Губернский предводитель дворянства, действуя через друзей, вытащил-таки сына из армии и даже доставил ему место чиновника по особым поручения при губернаторе Твери. За это место чиновный люд бился не на жизнь, а на смерть, в поте лица выслуживался годами усердия, с утра до вечера скрипя пером в «присутствии». А Мишель занял его играючи, просто так, даже не собираясь задерживаться в заштатном губернском городишке.

В Тверь выехали на зиму. На зимние балы для дочерей, и к сыновьям-гимназистам, временно порученным заботам тетушки.

Предчувствия Бакунина-старшего горестно сбывались. Очутившись в «казенном доме» чиновником, в чуждом окружении, Мишель запил горькую на целую неделю. Он еще утаивал всю правду, но отец уже многое понял. После множества мелких уловок и нечестностей сына, он, увы, не доверял Мишелю, и, можно сказать, смирился, что «в семье не без урода», уберечь бы от него остальных членов семейства.

В Твери ему пришлось убедиться, что забота сия неотложна. Начать с того, что мальчики-гимназисты, юные вольнодумцы, подпав под влияние старшего брата, уже сбежали однажды из учебного заведения в знак несогласия с преподавателем. Шуму получилось на весь город. Почтенному предводителю дворянства пришлось улаживать неприятность с попечителем, испуганным возможными карами и проверками из столицы.

Дело замяли. В дворянском собрании начались балы, сестры, сопровождаемые красавцем-братом, были в центре внимания. Но недолго длилось и это затишье. Мишель рвался в Москву. Туда, туда, к духовному обновлению, к трудам на ниве философии.

В дни Рождества он выдал, наконец, и второй залп из своих орудий.

— Я не могу более жить в семье, — заявил он отцу по-французски, после очередного празднества с балами и увеселениями. — Мне нужна личная свобода. Я не желаю погибать духовно, ограничиваясь приемом гостей, шарканьем в гостиных и сопровождением сестер на балы.

У Александра Михайловича задрожали перед глазами радужные блики, предвестники головной боли. Он призвал на помощь всю свою выдержку.

— Что же тебе мешает в родной семье? — осведомился он.

Мишель увернулся, как угорь.

— То, что я не имею от вас никакого доверия. То, что не могу быть душой семьи и положительно действовать в ее пользу, — он темнил, подыскивая благовидные предлоги, чтобы не потерять лицо и будущий кредит.

Но Александр Михайлович, ослабевший зрением и здоровьем, видел сына насквозь.

— Доверия нашего ты никогда не имел, потому что заслужить его никогда не старался, — жестко расставил он все точки над i. — А быть душой… я переведу тебе это по-русски. Быть может, без ведома твоего, тайной побудительной причиной возникшего между нами несогласия есть желание господствовать в семействе, и тебе обидно, что не вступили в твое подданство. Положительно же действовать в пользу родных мог бы ты, исполняя волю нашу, а не твою собственную. Горячка в душе твоей продолжается, а сердце молчит. Опомнись, образумься и будь добрым послушным сыном.

— Это невозможно. Я перешел полосу жизни, для меня настало поприще деятельности.

— Позволь узнать твои настоящие намерения?

— Уехать в Москву, — с вызовом сказал Мишель.

Александр Михайлович качнул седой головой.

— Чем будешь содержать себя? Ввиду большой семьи ты не можешь рассчитывать на крупные средства, и со временем получишь не более семидесяти душ.

— Мне много не надобно. Я стану тратить лишь на необходимое, а средства добывать уроками математики.

Отец усмехнулся. Что за юношеский бред!

— Ты хочешь показать, что для материальной твоей жизни немного тебе надобно. Худо этому верю. Ты не бережешь и легко занимаешь деньги, не зная, чем и когда платить будешь, а куда как тяжки проценты!

Он вздохнул. Сын ускользал, летел стремглав в придуманную жизнь, и всей мудрости Бакунина-старшего не доставало вразумить заблудшего. И надо ли? «Теперь их черед вопрошать жизнь и бояться смерти. Cogito, ergo sum. Поиск истины жжет сердца молодых». Он вновь покачал головой. Оно бы и благо, когда бы не дух разрушения, так явственно обозначивший себя в поведении Мишеля. Это не сулило ему удачи. Несчастный человек, что его ждет?

— Сомневаюсь, чтобы ты уроками мог получить себе безбедное содержание, но дай Бог тебе полного в этом успеха, — отец слабо махнул рукой. — Передай от меня поклон графу Сергею Григорьевичу Строганову, попечителю московского учебного округа. Он выправит тебе разрешение на преподавание.

Мишель облегченно расправил плечи. Он снова был весел и беспечен.

— Где собираешься жить? — посмотрел отец. «Как с гуся вода» — подумал он.

В глазах его стояли любовь и жалость.

— У друзей. Либо на квартире.

— Остановись у Левашовых, в особняке на Старой Басманной улице. На друзей своих не слишком полагайся, будь осторожен. Вашу философическую дружбу малейшее несогласие во мнениях, неосторожное слово не только разрушить может, но даже превратит в ненависть, а вечно друг другу потакать, всегда остерегаться невозможно.

— Спасибо, папенька.

— Тогда последнее. На дороге, которую ты избираешь, много кочек и ухабов. Я не запрещаю тебе ей следовать, но усердно прошу не сбивать с толку меньших братьев. Не просвещай их своими советами, и предоставь мне моральное их управление. Более мне нечего сказать. Совесть твоя все тебе доскажет.