— У вас вышла неприятность с Гансом? Он вам не нравится? Знаете, вы его не трогайте, прошу вас. Он свое дело знает. Зачем вам с ним ссориться? Только зря беспокоить себя…
Пристыженный Томан ни слова не сказал. Но именно поэтому у Елизаветы Васильевны теперь не хватило духу оставить его. Она стала показывать ему двор, хозяйство; он все время молчал, а она непрерывно роняла слова ему под ноги. Томан не мог избавиться от ощущения, что он может споткнуться об эти слова.
— Вот видите, здесь мы ставим новый конный привод, — говорила она, например. — Вы уже видели их? Думаю, у вас их не употребляют.
В поле, куда с холодной предупредительностью проводила его под конец Елизавета Васильевна, она стала называть злаки — убранные, посеянные или те, под которые вспахали поле и которые Ганс только собирался сеять. И вдруг, прервав ноток этих невинных слов, Елизавета Васильевна задала холодный, мнимо-будничный вопрос:
— Вы ведь офицер? Офицеров этому не учат. Я напрасно надоедаю вам такими делами.
— Я инженер, — столь же холодно возразил Томан. — Вырос в деревне, и тоже кое-что понимаю в сельском хозяйстве.
— Гм… — Елизавета Васильевна кашлянула смущенно и с этой минуты замолчала.
За ужином Томану показалось, что и Настя старается не смотреть на него, что взгляд ее полон отчуждения и подозрительности. И после чаю он решился: подошел к Елизавете Васильевне и сдавленным голосом объявил, что, как видно, работы здесь для него не находится, и потому он считает своим долгом вернуться в лагерь.
— Вернуться к безделью, — волнуясь, подчеркнул он. — К безделью, от которого я бежал, желая по мере сил помогать славянской России.
Елизавета Васильевна искренне всполошилась.
— Но почему? Почему? — испуганно воскликнула она с внезапно увлажнившимися глазами. — Если я вас обидела — извините меня… Боже мой! — Тут она вздохнула. — Вы же видите, ничего я тут не понимаю. Наверное, я что-нибудь сказала вам неловко… Я не хотела вас обидеть. Вы отлично сможете заменить меня. А я очень прошу вас — помогите мне! Господи, вы же сами видите, до чего я устала от всех этих забот; Поймите — не женское это дело. Сюда бы мужа моего, Сергея Ивановича! Сергея Ивановича! А я хочу вернуться в город. Во что бы то ни стало! Останьтесь, очень вас прошу, останьтесь!
В тот вечер Томан лег спать, вполне примиренный с нею. А на другой день нашел себе дело: взялся откапывать и ремонтировать заржавевшие жатки. Однако Елизавета Васильевна тем усерднее старалась отвлечь его от всякой подобной работы. Она требовала, чтобы он все время проводил с ней. В тот же день она познакомила его с вдовой генерала Дубиневича.
«Мадам Дубиневич», продав свое поместье Мартьяновым, жила в небольшом флигельке в глубине сада. Эта женщина была замучена хлопотами и спорами с людьми, хотя уже избавилась от поместья. Но на руках у нее оставался ребенок-калека, а в будущем предстояло переселение в город, от чего она до сих пор воздерживалась.
За несколько дней Томан освоился на новом месте; больше всего ему нравилось уходить в поле. Если светило солнце, он был вполне счастлив в своем уединении. Он от души полюбил мир этой земли, открытой на все стороны. Каждой жилочкою чувствовал он ту жизненную силу, которая тянется к солнцу через все щелки земли, бьет отовсюду, как вода из дырявой бочки.
Наслаждаясь покоем, он не находил времени написать товарищам в лагере. А севши наконец за обещанное письмо, сумел лишь вкратце изобразить новые условия своей жизни.
Ответ Фишера, пришедший немедля, начинался с упреков. Поэтому Томан с досадой отложил его до вечера и убежал на обычную свою прогулку по оврагам и холмам, покрытым уже пожелтевшей травой; дольше, чем всегда, бродил он сегодня в чаще орешника, пронизанного осенним солнцем.
Вернулся — от движения кровь переполнила жилы, мышцы налились легким потом. Умывая руки, подтолкнул в бок Настю:
— Ну!
Девушка улыбнулась.
— Ох, и вспотел я!
Прошелся к окну — мимо нее, упругой телом, — снова вернулся:
— Ты, Настя, разве не потеешь?
— А то как же! Кто работает, тот и потеет.
— Покажись-ка!
Девушка взвизгнула, хотя Томан и не решился стиснуть ее посильнее. Глупо вышло. Скрывая смущение, он отошел к окну, выглянул во двор.
— Да, Настя, скучно тут будет зимними вечерами!
— Ах, нет! Везде жить можно — было б тепло да сытно.
— Будешь приходить ко мне в гости?
— Буду, — просто ответила Настя. — Коли не прогоните.
У Томана сжалось горло, в висках застучало.
Только вечером, улегшись в постель, Томан внимательнее прочитал письмо от Фишера.
Фишер исписал несколько страниц, по своему обыкновению выспренно сообщая о самых незначительных событиях в лагере.
Кадет Ржержиха наконец-то перебрался в другой барак. Но лучше не стало: избавились от клопа, обзавелись вошью. Вместо Ржержихи к ним пришел «пресловутый лейтенант Влчек». А Влчек, по мнению Фишера, — «ограниченный спесивец и коварный предатель». Поэтому он — хуже, чем циничный, но откровенный Ржержиха. (Фишер издевки ради писал «Зезиха».) Кадеты не хотели Влчека, подозревая «штабные» интриги. Был «грандиозный скандал». Кадет Горак высказал вслух общее мнение — он прямо говорил об австрийских шпиках. Все же «вошь» осталась в «чешской шубе», поскольку для русского начальства «вошь»-то тоже чешская. Нигде ее не хотели принимать. Ржержиха сделался теперь «придворным живописцем» в «штабе». Пишет портрет капитана. Гасека со всеми его «signum laudis» [172] и орденами.
Но, благодаря Томану, в бараке сохранился здоровый дух. Теперь уже не австрияки бойкотируют чехов, а чехи австрияков. Верят, что по примеру Томана и с его помощью тоже добьются возможности работать и приносить пользу. И не будут уже в глазах русских частью австрийского стада. Все хотят по мере сил и возможностей поддерживать деятельность Томана.
Все готово для создания организации по всем правилам. Ждут только известий от Томана. Ждут его приезда. Просят приехать как можно скорее. Он нужен им как председатель. Чтобы придать вес деятельности Томана в глазах русской общественности, надо, чтобы он выступал как председатель чешской организации. Лейтенант Петраш берет на себя обязанности распорядителя. Немало истин придется вбивать в головы русских медведей и глупых иванов. Поэтому необходимо добиться свободы хотя бы для Петраша. Распорядитель, чтоб распоряжаться, должен распоряжаться хоть самим собой.
Томан через силу дочитал это послание до конца; отложив последнюю страницу, он уже исполнился спокойной решимости откровенно написать, чтоб на него, как на председателя, не рассчитывали. Просто не считает себя способным, и точка!
57
В конце той же недели октября приехал сам мукомол Мартьянов — приехал, потому что не мог долее удерживать жену в деревне. Мало того — он привез ей настоятельное приглашение на день рождения супруги агронома Зуевского. А Томану просили передать что-то из лагеря военнопленных — что именно, Мартьянов толком не понял, но кто-то, обеспокоенный долгим молчанием Томана, обращался к нему.
Когда хозяин, пышущий могучим здоровьем, появился в обветшалой усадьбе, казалось, ожили даже ветхие угрюмые строения времен генерала Дубиневича, а голос Мартьянова словно выбил искры из осенних гниющих полей. И с Елизаветы Васильевны по приезде мужа словно чудом соскочила вся ее дремотная усталость.
Первым долгом Мартьянов осмотрел все, что было сделано в поместье за лето. Он обходил хозяйство с Гансом и одобрял все его рекомендации. Только раз — когда Мартьянов уже позволил было немцу съездить на склад в земской управе за новой шестеренкой для привода, — он отменил свое распоряжение, вспомнив о Томане и о том, что он сам ему передавал, и решил послать в город чеха.
Ох, как не хотелось Томану уезжать из этого тихого уголка! Но он не осмелился возражать и притворился даже благодарным, когда Мартьянов, вдобавок к распоряжению насчет города, пригласил его с собой к Зуевским. Сомнения Томана он успокоил самонадеянным:
172
знаками отличия (лат.).