Второй задачей Бауэра было сделать так, чтобы Юлиан Антонович заменил сторожа Макара при поездках на почту не Орбаном, а кем-нибудь другим, поскольку поездки эти совершались главным образом для нужд лагеря. И эту задачу Бауэр выполнил. Однажды, когда Юлиан Антонович уже отправил Орбана со старым Макаром, Бауэр явился к Шеметуну с просьбой доверить почтовую тележку ему, Бауэру. Шеметун в удивлении вытаращил глаза, тогда Бауэр объяснил ему, какое значение могут иметь свободные поездки в город. Как бы мимоходом он заметил, что опасался бы на месте Шеметуна доверить столь важное дело человеку ненадежному и непроверенному. Шеметун, который и не подумал об этой стороне дела, только озадаченно махнул рукой и вышел, ничего не сказав.
После этого Бауэр уверенным тоном кликнул Веранека и заявил ему:
— Мне нужен кучер для почтовой тележки. Не хотите ли… трижды в неделю?
От такого нежданного счастья у Беранека занялся дух, и ответить он мог одними только глазами.
Однако первой и самой важной заботой Бауэра было организовать соотечественников. Поэтому он с величайшей энергией взялся за подготовку первого — пробного — собрания всех обуховских чехов. Небольшой кружок гавловских радикалов казался ему узкой, слишком узкой основой. На все это время он запретил горлопану Гавлу какие-либо проявления нетерпимости. С разрешения Шеметуна он составил список всех, кто назвался чехом. И в воскресенье, после обеда, велел вызвать людей по этому списку.
Большинство вызванных послушно построилось, однако потом многие отказались следовать за Бауэром. Шульц, а за ним и другие, проникшись подозрением, заявили довольно недружелюбно, что в воскресенье они вправе требовать, чтоб их оставили в покое. Одного из списка никак не могли разыскать. И, наоборот, Райныша, который отозвался без колебаний, громогласно отверг Гавел.
Выстроившись попарно, чехи вышли со двора, возбуждая настороженное внимание прочих пленных; им самим было как-то не по себе, словно они чего-то невольно стыдились. Не помогла даже шутка Гавла, который пригласил «на прогулку» и Барыню. Собака, правда, охотно дала приласкать себя, но с половины пути ускакала назад, к Гофбауэру.
Местом, выбранным для «народной сходки», была мелкая ложбинка на опушке рощи за домиком Шеметуна; укрытая низеньким кустарником, ложбинка была уютна, как гнездышко. Люди развалились на траве; Бауэр сел на пенек. Первым долгом он пояснил, что эта льгота — совместные воскресные прогулки — предоставляется только чехам, чтоб они чувствовали себя свободнее. Тут он разложил перед собой бумаги, принесенные Беранеком, и заявил, что собирается устроить хоровой кружок.
Он выбрал среди бумаг газету «Русское слово» и развернул ее. Кто-то спросил:
— Мир-то скоро будет?
Бауэр вместо ответа вызвался прочитать им и перевести последние известия.
Сообщения с фронта, напечатанные на первой полосе крупным жирным шрифтом и прочтенные Бауэром, оказались весьма благоприятными для русских. Это явно заинтересовало пленных; когда лица окружающих заметно посветлели, Бауэр, переводя газетные строки, вставил несколько осторожных слов от себя — о надеждах чехов, об их долге перед родиной и народом. Хорошо он это сказал. Все почувствовали, что никто другой не мог бы так сказать, да и они сами не смогли бы даже повторить сказанного. Прямо, напряженно смотрели они Бауэру в лицо, но когда он замолчал, отвели взгляды на высокое небо, высокие травы, с опаской ожидая заключительного слова. Однако Бауэр намеренна и мудро не сказал этого ожидаемого слова. И они были ему за то благодарны.
Вместо заключения, которого все так опасались, Бауэр, не обращая внимания на недовольство Гавла, сам завел речь о заработках пленных и о том, как эти заработки подсчитываются. Он заявил, что лагерное начальство уже потребовало от управления поместьем ускорить выплату. Это была сознательная неточность — Бауэр только собирался так сделать. Когда общее настроение поднялось, Бауэр принялся отбирать певцов; на первый раз он принял в кружок всех без разбора и предложил людям, воспрявшим духом и согретым дружеским теплом, отметить начало их совместной работы пением «Где родина моя». Не удивительно, что хоть и в последней строке этой грустной песни, но все же прозвучало светлое чувство национального достоинства. И после первой песни всем захотелось петь еще. Большинство собравшихся уселось перед Бауэром широким полукругом, остальные, развалясь в траве, слушали, временами подтягивая хору.
Когда пели «Шла Марина», на краю ложбинки появился ревизор Девиленев и его жена — маленькая, худенькая, с высокой прической женщина. Заглянула Елена Павловна, но скоро ушла к себе, Шеметун велел открыть дверь в кухню, а распахнутое кухонное окно выходило к роще. Потом явились три пленных офицера с кадетом Гохом, затем возле них вынырнул из кустов и сам обер-лейтенант Грдличка.
Когда его массивная фигура показалась над ложбинкой, пленные умолкли и поднялись. Такой неожиданный успех наполнил их гордостью и благодарностью к Бауэру.
И Грдличка приветствовал Бауэра особо благосклонно, с обычной своей бодрой угловатостью. Широким и немножко неуклюжим жестом он предложил солдатам сесть и продолжать пение; тогда Вашик, выждавший момент, услужливо уступил Грдличке пень, на котором сидел сам. Однако Грдличка, с подчеркнутой неприхотливостью, грузно повалился на траву рядом с Вашиком.
Усевшись, он спросил преданно улыбавшихся ему солдат:
— Одни чехи? — И даже пошутил: — Как же без вас-то победят? А?
Ему отвечали горячо:
— Пан обер-лейтенант, не мытьем, так катаньем!
— С нами австриякам уж не побеждать!
Грдличка разом перестал улыбаться.
— Ладно, пойте! — сказал он.
— Ну-ну, ради праздничка: наш гимн «Гей, славяне!». Пан учитель, давайте, коли уж собрались все вместе.
— Нет, нет, русским это знакомо, — поспешно сказал Грдличка Бауэру и добавил, обращаясь ко всем: — Еще подумают — провокация…
Бауэр дал знак, и импровизированный хор с удвоенной торжественностью грянул «Да, были чехи».
Грдличка недолго пробыл с земляками, но и за это время успел разговориться с Вашиком. И когда Грдличка пошел прочь, Вашик последовал за ним, с важностью толкуя о чем-то. Пленные встали и долго с восхищением и завистью смотрели на их по-деревенски степенные спины и степенные жесты, пока оба не скрылись из глаз. Но и после того собравшихся в ложбине не покинули благодарность к Грдличке и уверенность в себе.
Именно это чувство и подстегнуло их все-таки запеть воинственный гимн «Гей, славяне!». Первые звуки вырвались из чьей-то чересчур взбудораженной груди, но тут их подхватил расхрабрившийся Гавел — и мгновенно грянул весь хор.
Последние куплеты пели, невольно держась поближе к темным кустам. Обнаженные голоса рвались в темноту, которая мягко и бесшумно сгущалась вокруг. Голоса долетали до окон, смотревших из мрака.
На гребне возбужденного хора неистовствовало несколько опьяненных:
Многие все-таки испугались такой дерзости и, незаметно бежав с места преступления, возвратились домой окольными тропками.
Однако наиболее смелые открыто прошагали по хуторской улице. Аплодируя, смотрели на них Елена Павловна и Девиленев с женой; Шеметун же, чтоб скрыть свое довольство и восхищение, поддразнил Бауэра вопросом — где он подхватил этот черносотенный гимн. До самых лагерных ворот за доблестными чехами бежали в восторге детишки механика.
29
День, в который почтовую упряжку перевели из Александровского в Обухове, отдав ее в полное ведение Иозефа Беранека, был самым значительным днем в его жизни с момента пленения. Ибо только эта лошаденка с покорными глазами вернула Беранеку ощущение полноты жизни. Первый день он не мог на радостях улежать в постели и поднялся к лошади, когда все еще спали крепким сном. Клочком соломы вытирал Беранек лохматые потертые бока и спину клячи, от чего та блаженно вздрагивала. Осваиваясь на новом месте, Беранек чесал, заплетал и расплетал ей гриву, чинил стойло, носил солому, чистил и развешивал старенькую сбрую, прилаживал койку для себя рядом со стойлом. Он все ходил, присаживался, ложился и снова вставал, потому что каждый нерв, каждая жилочка его трепетала от великого, окрыленного счастья.